новгородских лесов, где рубил сосну на скампавеи по указу батюшки:
«Благодати Божией нет ныне ни в церквах, ни в попах, ни в таинствах, ни в чтении, ни в пении, ни в иконах и ни в какой вещи – все взято на небо. Кто Бога боится, тот в церковь не ходит. Знаешь ли, чему подобен агнец вашего причастия? Разумей, что говорю: подобен псу мертву, поверженну на стогнах града. Как причастился, только и житья тому человеку – умер бедный! Таково-то причастие ваше емко, что мышьяк аль сулема во все кости и мозги пробежит скоро, до самой души лукавой промчит – отдыхай-ка после в геенне огненной да в пекле горящем стони, яко Каин, необратный грешник!»
Слова эти, которые тогда казались царевичу пустыми, теперь приобрели вдруг страшную силу. Что, в самом деле, если мерзость запустения стала на месте святом – Церковь от Христа отступила и Антихрист в ней царствует?
Но кто же Антихрист?
Тут начинался бред.
Образ отца двоился: как бы в мгновенном превращении оборотня царевич видел два лица – одно доброе, милое, лицо родимого батюшки, другое – чуждое, страшное, как мертвая маска, – лицо Зверя. И всего страшнее было то, что не знал он, какое из этих двух лиц настоящее – отца или Зверя? Отец ли становится Зверем или Зверь отцом? И такой ужас овладел им, что ему казалось, он сходит с ума.
В это время в застенках Преображенского приказа шел розыск.
На следующий день после объявления манифеста, 4 февраля, поскакали курьеры в Петербург и Суздаль с повелением привезти в Москву всех, на кого донес царевич.
В Петербурге схватили Александра Кикина, царевичева камердинера Ивана Афанасьева, учителя Никифора Вяземского и многих других.
Кикин по дороге в Москву пытался задушить себя кандалами, но ему помешали.
На допросе под пыткою он показал на князя Василия Долгорукого как на главного советника Алексея.
«Взят я из Санкт-Питербурха нечаянно, – рассказывал впоследствии сам князь Василий, – и повезен в Москву окован, от чего был в великой десперации[44] и беспамятстве, и привезен в Преображенское, и отдан под крепкий арест, и потом приведен на Генеральный двор пред царское величество, и был в том же страхе, видя, что слова, написанные на меня царевичем, приняты за великую противность».
За князя Василия заступился родственник его, князь Яков Долгорукий.
«Помилуй, государь, – писал он царю. – Да не снидем в старости нашей во гробе с именем рода злодеев, которое может не токмо отнять доброе имя, но и безвременно вервь живота пресечь. И паки вопию: помилуй, помилуй, премилосердый!»
Тень подозрения пала и на самого князя Якова. Кикин показал, что Долгорукий советовал царевичу не ездить к отцу в Копенгаген.
Петр не тронул старика, но пригрозил ему так, что князь Яков счел нужным напомнить царю свою прежнюю верную службу: «За что мне ныне в воздаяние обещана, как я слышу, лютая на коле смерть», – заключал он с горечью.
Еще раз почувствовал Петр свое одиночество. Ежели и праведный князь Яков – изменник, то кому же верить?
Капитан-поручик Григорий Скорняков-Писарев привез в Москву из Суздаля бывшую царицу Авдотью, инокиню Елену. Она писала с дороги царю:
cite«Всемилостивейший государь!
citeВ прошлых годах, а в котором – не помню, по обещанию своему, пострижена я в суздальском Покровском монастыре в старицы, и наречено мне имя Елена. И по пострижении в иноческом платье ходила с полгода; и не восхотя быть инокою, оставя монашество и скинув платье, жила в том монастыре скрытно, под видом иночества, мирянкою. И то мое скрытье объявилось через Григорья Писарева. И ныне я надеюсь на человеколюбные вашего величества щедроты. Припадая к ногам вашим, прошу милосердия, того моего преступления о прощении, чтоб мне безгодною смертью не умереть. А я обещаюся по-прежнему быть инокою, и пребыть во иночестве до смерти своей, и буду молить Бога за тебя, государя.
citeВашего величества нижайшая раба, бывшая жена ваша
cite
Того же монастыря старица-казначея Маремьяна показала:
«Мы не смели говорить царице: для чего платье сняла? Она многажды говаривала: “Все-де наше, государево; и государь за мать свою что воздал стрельцам, ведь вы знаете; а и сын мой из пеленок вывалялся!” Да как был в Суздале для набора солдат майор Степан Глебов, царица его к себе в келью пускала; запершися, говаривали между собою, а меня отсылали телогрей кроить в свою келью и, дав гривну, велят идтить молебны петь. И как являл себя Глебов дерзновенно, то я ему говаривала: “Что ты ломаешься? Народы знают!” И царица меня за то бранила: “Черт тебя спрашивает? Уж ты и за мною примечать стала”. И другие мне говорили: “Что ты царицу прогневала?” Да он же, Степан, хаживал к ней по ночам, о чем сказывали мне дневальный слуга да карлица Агафья: “Мимо нас Глебов проходил, а мы не смеем и тронуться”».
Старица Каптелина призналась:
«К ней, царице-старице Елене, езживал по вечерам Глебов и с нею целовался и обнимался. Я тогда выхаживала вон. Письма любовные от Глебова я принимала».
Сам Глебов показал кратко:
«Сшелся я с нею, бывшею царицею, в любовь и жил с нею блудно».
Во всем остальном заперся. Его пытали страшно: секли, жгли, морозили, ломали ребра, рвали тело клещами, сажали на доску, убитую гвоздями, водили босого по деревянным кольям, так что ноги начали гнить. Но он перенес все муки и никого не выдал, ни в чем не признался.
Бывшая царица показала:
«Февраля в 21 день я, старица Елена, привожена на Генеральный двор и со Степаном Глебовым на очной ставке сказала, что я с ним блудно жила, и в том я виновата. Писала своею рукою –
Это признание царь намерен был впоследствии объявить в манифесте народу.
Царица показала также:
«Монашеское платье скинула потому, что епископ Досифей пророчествовал, говорил о гласах от образов и о многих видениях, что будет гнев Божий, и смущение в народе, и государь скоро умрет, и она-де, царица, впредь царствовать будет, вместе с царевичем».
Схватили Досифея, обнажили от архиерейского сана соборне и назвали расстригою Демидом.
– Только я один в сем деле попался, – говорил Досифей на соборе. – Посмотрите и у всех, что на сердцах? Извольте пустить уши в народ – что говорят!
Расстрига Демид в застенке подыман и спрашиван: «Для чего желал царскому величеству смерти?» «Желал для того, чтоб царевичу Алексею Петровичу на царстве быть, и было бы народу легче, и строение Санкт-Питербурха умалилось бы и престало», – отвечал Демид.
Он донес на брата царицы, дядю царевича, Авраама Лопухина. Его тоже схватили и пытали на очной ставке с Демидом. Лопухину дано 15 ударов, Демиду – 19. Оба признались, что желали смерти государю и воцарения царевичу.
Показал Демид и на царевну Марью, сестру государя.
Царевна говорила: «Когда государя не будет, я-де царевичу рада о народе помогать, сколько силы будет, и управлять государство». Да она же говорила: «Для чего вы, архиереи, за то не стоите, что государь от живой жены на другой женился? Или бы-де взял бывшую царицу и с нею жил, или бы умер!» И когда по присяге Петру Петровичу он, расстрига Демид, приехал из собора к ней, царевне Марье, она говорила: «Напрасно-де государь так учинил, что большего сына отставил, а меньшего произвел; он только двух лет[45], а тот уже в возрасте».
Царевна заперлась; но когда ее привели в застенок на очную ставку с Демидом, созналась во всем.
Розыск длился более месяца. Почти каждый день присутствовал Петр в застенках, следил за пытками, иногда сам пытал. Но, несмотря на все усилия, не находил главного, чего искал, – настоящего дела, «корня злодейского бунта». Как в показаниях царевича, так и всех прочих свидетелей никакого дела не было, а