собрании.

– Извините, ваше превосходительство, этого я никак не могу сделать.

– Отчего же-с?

– Оттого, что, вступая в Общество, я дал клятву никого не называть.

Левашов отложил перо и откинулся на спинку кресла.

– Послушайте, Голицын. Чем долее вы будете запираться, тем хуже для вас. Вы хотите спасти ваших товарищей, но никого не спасете, а себя погубите. Говорю вам: правительству все уже известно, и признание ваше нужно для вас же самих: чистосердечное раскаяние – единственный путь к милосердию государя, – повторял он, видимо, слова заученные. – Ну, что ж вы молчите? Ничего говорить не хотите?

– Не хочу.

– Так вас заставят говорить, милостивый государь, – чуть-чуть возвысил голос Левашов, упирая на каждое слово раздельно-медленно. – Я приступаю к обязанности судии и скажу вам, что в России есть пытка.

– Очень благодарен вашему превосходительству за сию доверенность, но должен сказать, что теперь еще более чувствую своею обязанностью никого не называть, – сказал Голицын, посмотрел ему прямо в глаза и подумал: «Добрый малый, а если начальство прикажет, будет пятки поджаривать».

– Pour cette fois je ne vous parle pas comme votre juge, mais comme un gentilhomme votre egal,[25] – начал Левашов с прежнею любезностью. – Не понимаю, князь, какая охота быть мучеником за людей, которые вас предали.

– Не понимаете, ваше превосходительство, какая охота не быть подлецом?

Левашова слегка передернуло, но «добрый малый» не обиделся: рассудил, что арестанту не до любезностей.

– Будьте добры, князь, прочесть и подписать, – сказал и подал ему записку.

Голицын взглянул, увидел, что генерал пишет по-русски, как сапожник, и подписал не читая. Левашов встал, расправил члены, – узкий мундир еще уже обтянул, облил тело, – не корпеть бы, казалось, такому молодцу над бумагами, а танцевать мазурку с прекрасными дамами или скакать на коне в бранном пламени; дернул за шнурок звонка; когда вбежал фельдъегерь, указал Голицыну на стоявшие рядом со столиком зеленые шелковые ширмы:

– Потрудитесь обождать.

И вышел с фельдъегерем. Голицын сел за ширмы.

На другом конце залы открылась дверь, и кто-то вошел; из-за ширм не видно было кто, но, судя по голосам, двое. На ходу разговаривая, подошли к столу и остановились. Им тоже не видно было Голицына. Он прислушался.

– Я делал открытия, не соображаясь с рассудком, по движению сердца благодарного к его величеству и, может быть, то сказал, чего другие не открыли бы…

Далее Голицын не расслышал, а потом опять:

– Легко погибнуть самому, ваше превосходительство, но быть причиной гибели других – мука нестерпимая…

Голицын узнавал и не узнавал, чей это голос. Привстал, подошел на цыпочках к ширмам и выглянул. Те двое стояли к нему спиной, и он не видел лиц. Но одного узнал: Бенкендорф. А другого все еще узнавал и не узнавал – глазам своим не верил.

– Будьте покойны, мой друг: всех помилует, – заговорил Бенкендорф и, взяв собеседника под руку, повел его мимо ширм. Голицын увидел лицом к лицу того неузнанного-неузнаваемого: это был Рылеев. Они посмотрели друг другу в глаза.

Голицын упал в кресло. Свет потух в глазах его, как будто сквозь стеклянный потолок зияющее, бездонно-черное небо на него обрушилось.

– Пожалуйте, – сказал Левашов, заглянув за ширмы. Голицын очнулся, встал и вышел. С другого конца залы подходил государь. Неподвижное, бледное, как из мрамора высеченное, лицо приближалось к нему, и вдруг вспомнил он, как тогда, Четырнадцатого, под картечью, на Сенатской площади, бежал с пистолетом в руках, чтобы убить Зверя.

Подойдя к столу, государь остановился в двух шагах от арестанта, смерил его глазами с головы до ног и указал пальцем на записку Левашова, которую держал в руке.

– Это что? Чего вы тут нагородили, а? Вас о деле спрашивают, а вы вздор отвечаете: «Присяга не от Бога». Знаете ли вы, сударь, наши законы? Знаете ли, что за это?… – провел рукою по шее.

Голицын усмехнулся: что мог ему сделать этот человек после давешнего ужаса?

– Что вы смеетесь? – спросил государь и нахмурился.

– Удивляюсь, ваше величество: уж если грозить, то надобно сначала смертью, а потом – пыткой: ведь пытка страшнее, чем смерть.

– Кто вам грозил пыткою?

– Его превосходительство.

Николай взглянул на Левашова, Левашов – на Николая, а Голицын – на обоих.

– Вот какой храбрый! – начал опять государь. – Здесь ничего не боитесь, а там? Что вас ожидает на том свете? Проклятие вечное… И над этим смеетесь? Да вы не христианин, что ли?

– Христианин, ваше величество, оттого и восстал на самодержавие.

– Самодержавие от Бога. Царь – помазанник Божий. На Бога восстали?

– Нет, на Зверя.

– Какой зверь? Что вы бредите?

– Зверь – человек, который себя Богом делает, – произнес Голицын тихо и торжественно, как слова заклинания, и побледнел; духу него захватило от радости: казалось, что убивает Зверя.

– Ах, несчастный! – покачал государь головой с сокрушением. – Ум за разум зашел! Вот до чего доводят сии адские мысли, плоды самолюбия и гордости. Мне вас жаль. Зачем вы себя губите? Разве не видите, что я вам добра желаю? – заговорил, немного помолчав, уже другим, ласковым, голосом. – Что же вы мне ничего не отвечаете? – взял его за руку и продолжал еще ласковей: – Вы знаете, я все могу – могу вас простить…

Голицын вспомнил Рылеева и вздрогнул.

– В том-то и беда, ваше величество, что вы все можете, – Бог на небе, а вы на земле. Это и значит: человека Богом сделали…

Государь давно уже понял, что ничего не добьется от Голицына. Допрашивал нехотя, только для очистки совести. Не сердился: за месяц сыска довел себя до того, что во время допросов ни на кого и ни за что не сердился. Но надоело. Пора было кончать.

– Ну ладно, будет вздор молоть, – оборвал с внезапною грубостью. – Извольте отвечать на вопросы как следует.

– Я уже сказал его превосходительству, что дал слово…

– Что вы мне с его превосходительством и вашим мерзким словом!

«Тот, как сапожник, пишет, а этот, как сапожник, ругается», – подумал Голицын.

– Так не хотите говорить? Не хотите? В последний раз спрашиваю, не хотите?

Голицын молчал. Лицо государя изменилось мгновенно: одна маска упала, другая наделась – грозная, гневная, бледная, как из мрамора высеченная: Аполлон Бельведерский, Пифона сражающий. Отступил на шаг, протянул руку и закричал:

– Заковать его так, чтобы он и пошевелиться не мог! В эту минуту вошел Бенкендорф. Государь обернулся к нему, и опять одна маска упала, другая наделась: «бедный малый, бедный Никс, votre каторжный du Palais d'Hiver».

Бенкендорф подошел к Николаю и что-то сказал ему на ухо. Не глядя на Голицына, как будто сразу забыв о нем, государь вышел.

– Потрудитесь обождать, – опять указал Левашов Голицыну на кресло за ширмами и тоже вышел с Бенкендорфом.

Голицын сел на прежнее место. Утих, успокоился. «Ну, вот и хорошо, опять все хорошо, – подумал, как давеча. – Охота быть мучеником за тех, кто вас предал? – Ну конечно, охота!»

Эти два слова: «ну конечно» – прошептал с тою же детской улыбкой, как Маринька.

Вы читаете Феномен 1825 года
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату