Муравьев стал читать:

– «И будет в последние дни…

Перекуют мечи свои на орала, и копья свои – на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать…

Тогда волк будет жить вместе с ягненком… И младенец будет играть над норою аспида…

Не будут делать зла и вреда на всей святой горе Моей: ибо земля будет наполнена ведением Господа, как воды наполняют море.

И будет: прежде нежели они воззовут, Я отвечу; они еще будут говорить, и Я уже услышу.

Как утешает кого-либо мать, так утешу Я вас…»

– Стой, стой! Как хорошо! Не Отец, а Мать… А ведь это все так и будет?

– Так и будет.

– Нет, не будет, а есть! – воскликнул Бестужев. – «Да приидет Царствие Твое», это в начале, а в конце: «Яко Твое есть царствие». Есть, уже есть… А знаешь, Сережа, когда я читал «Катехизис» на Васильковской площади, была такая минута…

– Знаю.

– И у тебя?… А ведь в такую минуту и умереть не страшно?

– Не страшно, Миша.

– Ну, читай, читай… Дай руку!

Муравьев просунул руку в щель. Бестужев поцеловал ее, потом приложил к губам. Засыпал и дышал на нее, как будто и во сне целовал. Иногда вздрагивал, всхлипывал, как маленькие дети во сне, но все тише, тише и, наконец, совсем затих, заснул.

Муравьев тоже задремал.

Проснулся от ужасного крика. Не узнал голоса Бестужева.

– Ой-ой-ой! Что это? Что это? Что это?

Заткнул уши, чтобы не слышать. Но скоро все затихло. Слышался только звон желез, надеваемых на ноги, и уветливый голос Трофимова:

– Сонный человек, ваше благородие, как дитя малое: всего пужается. А проснется – посмеется…

Муравьев подошел к стене, отделявшей его от Голицына, и заговорил сквозь щель:

– Прочли мое «Завещание»?

– Прочел.

– Передадите?

– Передам. А помните, Муравьев, вы мне говорили, что мы чего-то главного не знаем?

– Помню.

– А разве не главное то, что в «Завещании»: Царь Христос на земле, как на небе?

– Да, главное, но мы не знаем, как это сделать.

– А пока не знаем, Россия гибнет?

– Не погибнет – спасет Христос. Помолчал и прибавил шепотом:

– Христос и еще Кто-то.

«Кто же?» – хотел спросить Голицын и не спросил: почувствовал, что об этом нельзя спрашивать.

– Вы женаты, Голицын?

– Женат.

– Как имя вашей супруги?

– Марья Павловна.

– А сами как зовете?

– Маринькой.

– Ну, поцелуйте же от меня Мариньку. Прощайте. Идут. Храни вас Бог!

Голицын услышал на дверях соседней камеры стук замков и засовов.

* * *

Когда пятерых, под конвоем павловских гренадеров, вывели в коридор, они перецеловались все, кроме Каховского. Он стоял в стороне, один, все такой же каменный. Рылеев взглянул на него, хотел подойти, но Каховский оттолкнул его молча, глазами: «Убирайся к черту, подлец!» Рылеев улыбнулся: «Ничего, сейчас поймет».

Пошли: впереди Каховский, один; за ним Рылеев с Пестелем, под руку; а Муравьев с Бестужевым, тоже под руку, заключали шествие.

Проходя мимо камер, Рылеев крестил их и говорил протяжно-певучим, как бы зовущим, голосом:

– Простите, простите, братья!

Услышав звук шагов, звон цепей и голос Рылеева, Голицын бросился к оконцу-глазку и крикнул сторожу:

– Подыми!

Сторож: поднял занавеску. Голицын выглянул. Увидел лицо Муравьева. Муравьев улыбнулся ему, как будто хотел спросить: «Передадите?» «Передам», – ответил Голицын тоже улыбкой.

Подошел к окну и увидел на Кронверкском валу, на тускло-красной заре, два черных столба с перекладиной и пятью веревками.

Глава девятая

Всех осужденных по делу Четырнадцатого, – их было 116 человек, кроме пяти приговоренных к смертной казни, – выводили на экзекуцию – шельмование. Собрали на площади перед Монетным двором, построили отделениями по роду службы и вывели через Петровские ворота из крепости на гласис Кронверкской куртины, большое поле-пустырь; здесь когда-то была свалка нечистот и теперь еще валялись кучи мусора.

Войска гвардейского корпуса и артиллерия с заряженными пушками окружили осужденных полукольцом. Глухо, в тумане, били барабаны, не нарушая предрассветной тишины. У каждого отделения пылал костер и стоял палач. Прочли сентенцию и начали производить шельмование.

Осужденным велели стать на колени. Палачи сдирали мундиры, погоны, эполеты, ордена и бросали в огонь. Над головами ломали шпаги. Подпилили их заранее, чтобы легче переламывать; но иные были плохо подпилены, и осужденные от ударов падали. Так упал Голицын, когда палач ударил его по голове камер- юнкерскою шпагою.

– Если ты еще раз ударишь так, то убьешь меня до смерти, – сказал он палачу, вставая.

Потом надели на них полосатые больничные халаты. Разбирать их было некогда: одному на маленький рост достался длинный, и он путался в полах; другому на большой – короткий; толстому – узкий, так что он едва его напяливал. Нарядили шутами. Наконец, повели назад в крепость.

Проходя мимо Кронверкского вала, они шептались, глядя на два столба с перекладиной.

– Что это?

– Будто не знаете?

– Да уж очень на нее не похоже.

– А вы ее видели?

– Нет, не видал.

– Никто не видел: это за нашу память – первая.

– Первая, да, чай, не последняя.

– Штука нехитрая, а у нас и того не сумели: немец построил.

– Из русских и палача не нашли; латыша какого-то аль чухну выписали.

– Да и то, говорят, плохонький, пожалуй, не справится.

– Кутузов научит: он мастер – на царских шеях выучен!

Смеялись: так иногда люди смеются от ужаса.

– И чего копаются? В два часа назначено, а теперь уж пятый.

– В Адмиралтействе строили; на шести возах везли; пять прибыло, а шестой, главный, с перекладиной, где-то застрял. Новую делали, вот и замешкались.

– Ничего не будет. Только пугают. «Конфирмация – декорация». Прискачет гонец с царской милостью.

– Вон, вон, кто-то скачет, видите?

– Генерал Чернышев.

Вы читаете Феномен 1825 года
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату