на улице, под дождем: потрясный парень. На Кубе ни разу не скис за все три недели жизни в палаточном городке, несмотря на жару и усталость, и всегда заботился только о других, о себе никогда. Подошла ее очередь, она взяла порцию торта и два кофе.
Жоме назначил ей встречу на час десять. Осторожно неся кофе, она направилась к свободному столику у лестницы и принялась жадно поглощать торт, отламывая ложкой большие куски. Ее, в сущности, всегда удивляло, когда поносили Нантер: дома, в душной квартирке, она не такого навидалась. Старики вечно не ладили между собой. А ведь папа приносил со всеми надбавками и сверхурочными 1800 франков, и человек он положительный, непьющий. В сущности, мама не могла ему простить одного — что он рабочий. Она уважала его только по воскресеньям, когда он облачался в костюм и галстук. Право же, под конец я маму просто возненавидела, мы с Рене прозвали ее богомолом-безбожником — папу она поедом ела, а нам башку продолбила своим допотопным антиклерикализмом. И вечно все не по ней, во всем нетерпимость, ярость и тут же слезы на глазах, дрожь в голосе. Поэтому-то я и питаю с детства слабость к спокойным людям вроде Жоме. Когда я уехала из дому, папа, бедняжка, плакал тайком, спрятавшись в уборной, боялся ее насмешек. Но если подумать, в Женском педагогическом училище обстановка была еще хуже. Ну и заведение — казарменная дисциплина, никакой свободы, наказали меня только за то, что я пустила по рукам петицию против бомбардировки Ханоя; и на все училище всего два экземпляра «Монда», а профы смотрят на тебя сверху вниз, точно ты школьница, атмосфера монастыря, нескончаемые сплетни, долбежка до одури, беспощадная дрессировка, при этом еще шантаж, игра на твоем чувстве чести — вы призваны положить свой досуг на алтарь доброй славы нашего заведения, — ежесекундные напоминания об ответственности за высокое звание училища, форменный идиотизм, в конце концов, мы — для училища или училище — для нас? Она размешала сахар, поднесла обжигающую жидкость к губам, стала отхлебывать небольшими глотками. Нантер в сравнении с этим — просто рай, никому до тебя дела нет, читай что вздумается, делай что вздумается, даже чересчур. Раньше, когда я не жила еще здесь, мне и в голову не приходило, что такое возможно, — девушка в полдень знакомится с парнем, а вечером уже спит с ним, да еще похваляется: для меня переспать, что чашку кофе выпить, и, вдобавок, презирает тебя: у тебя, мол, комплекс, ты просто чокнутая, раз так держишься за свою невинность. Дениз посмотрела на часы: четверть второго, Жоме опаздывает. Ну, не мое горе, будет пить свой кофе холодным.
Она поставила чашку. В гигантском застекленном холле все двигалось и гудело, наполняя его жужжанием, похожим на жужжание тысяч пчел на паслене в сезон цветения. В первую минуту это было приятно, но потом начинало действовать угнетающе, есть в такой толпе что-то нечеловеческое, пусть она и состоит из людей. Не будь КСС, мне здесь было бы одиноко. Любопытно, что человеку, чтобы существовать, необходимо существовать для других, в малой группе. Ну, только этого не хватало! Я, кажется, занимаюсь оправданием группок! Но ведь и КСС — группка. Сколько студентов-коммунистов здесь, в Нантере? Сотня, не больше. Но разница в том, что у нас за спиной — КП. В первый раз я ощутила силу партии на празднике «Юма» в 65-м. Там толпа не была суммой одиночеств, как здесь, это был единый, братский, радостный порыв. Его пульс был ощутим. У всех одна цель, все сплочены. Нет, я этого дня никогда на забуду, люди любили друг друга, заговаривали с незнакомыми, я вступила в КСС на следующий же день. Она посмотрела на пустую чашку, вытянула под столом ноги, уставилась в пол, подняв брови. С тех пор, конечно, возникали проблемы, или как выразился бы длинный Шарль, — перипетии. Например, в 66-м году, когда партия распустила сорбоннскую секцию КСС. Мне это тогда показалось догматизмом. Когда через несколько месяцев Андрие приехал в Нантер, я к нему обратилась с вопросами.
Она посмотрела на часы. Двадцать минут второго, ну где он шляется? Холодный кофе ни к черту не годится, даже запах не тот, напрасно он позволяет товарищам злоупотреблять своим временем, да еще шьется с кучей девчонок. Она опустила ресницы, пальцы ее сжали край стола; в конце концов, меня это не касается, он же не давал обет целомудрия, вступая в партию, и потом, он такой милый, я убеждена, он просто не может им отказать. Когда я сказала об этом Мерилю, он хохотал до упаду, будто я несу невесть какую чушь. А я все равно так думаю. Но я, откровенно говоря, — и не в том дело, что я себя считаю такой уж красивой, — я бы ни за что не позволила, чтобы со мной спали из жалости, это унизительно.
— Привет, — сказал Жоме, садясь рядом.
Она вздрогнула и покраснела.
— Привет, — сказала она угрюмо. — Я не заметила, как ты подошел.
И, не глядя на него, добавила нарочито грубым, резким мальчишечьим голосом:
— Придется тебе пить холодный кофе.
— Ничего не попишешь, — сказал он, разворачивая сахар.
Она подняла на него глаза, пользуясь тем, что он смотрел в свою чашку: широкие плечи, квадратное лицо, черные глаза, под ними синяки, густые черные усы, прикрывающие губы, залысины на висках, вид у него был жутко старый — по меньшей мере двадцать пять лет. И спокойствие, главное, спокойствие. Он сидел перед ней, уверенный в себе, незыблемый, как утес. Он вынимал сахар из бумажки неторопливо, умелыми движениями больших терпеливых рук с квадратными, коротко подстриженными ногтями. Высокий, солидный, тяжелый. И сильный. Один голос чего стоит. Не часто услышишь от него «товарищ», а жаль. Вот на Кубе, там весь день только и раздается: «companero, companera»; и так обращаются ко всем, даже к Фиделю, по-моему, это здорово. Но уж если Жоме произнесет это слово, — например, ты ему возражаешь, а он считает вопрос важным и отвергает твои возражения, в таких случаях он начинает всегда: «Товарищ, я тебе сейчас объясню…», и голос у него делается низким, глубоким, внушительным, просто все внутри переворачивается.
Она отвела от него взгляд и сказала:
— Там какой-то парень с тобой здоровается.
Жоме поднял голову и помахал рукой Менестрелю, который сидел один за столиком неподалеку от них.
— Наш? — сказала Дениз Фаржо.
— Нет, он политикой не занимается.
— А, — сказала Дениз презрительно, — «аполитичный»?
— Не совсем. Когда парни из «Запада»[15] напали на нас в прошлом году около реста, Менестрель пришел нам на подмогу, сам, спонтанно.
— А, — сказала Дениз, глядя на Менестреля уже другими глазами.
Он сидел за столиком перед своей чашкой кофе, чистенький, зеленый юнец, отчасти папенькин сынок, но все же ничего, милый.
— Менестрель считает, — с иронией продолжал Жоме, — что «в данный момент» он политикой не занимается. Он свои студенческие годы «оставляет за скобками». Вот пройдет конкурс, тогда видно будет.
— А он пройдет? — сказала Дениз.
— Безусловно. Он смышлен и крепко вкалывает.
Дениз снова посмотрела на Менестреля. За несколько минут он значительно вырос в ее глазах. Из аполитичного субъекта стал антифашистом, из папенькина сынка — трудягой. Дениз трудяг уважала. Отец, мать, брат — в семействе Фаржо все вкалывали на совесть. Рене кончал на зубного техника, но уже зарабатывал себе на хлеб. К сожалению, он скатывался вправо. Он читал «Фигаро». И надо же, с грустью подумала Дениз.
— У него умный вид, — сказала она, не отрывая глаз от Менестреля.
— Не умный, а смышленый, — сказал Жоме.
Она подняла брови.
— Какая разница?
— Для меня ум это нечто всеобъемлющее, подразумевающее зрелость.
— А Менестрель не зрел?
Жоме покачал головой.
— Нет. В плане эмоциональном он даже несколько инфантилен. Зато в плане интеллектуальном…
Жоме сделал рукой движение вверх. Дениз взглянула на него, поглощенная его анализом.
— И чем это объясняется?
— Начальная школа, средняя, класс философии, два года в подготовительном, и все — не выходя из