интерната. Он не жил, он учился.
— Понимаю, — сухо сказала Дениз и отвернулась.
О ней тоже можно сказать, что она не жила. Ладно. Значит, Менестрель невинен. Как я. Она посмотрела на него с безграничным изумлением. Неужели существуют и парни, сохранившие невинность, даже такие красивые парни? Это не укладывалось в голове. При всех преимуществах, которые у них есть, при всех правах, при всех поблажках. Менестрель ведь мог просто подойти к девочке и сказать, я хочу переспать с тобой, и никто бы не счел, что он шлюха. Напротив, его сочли бы предприимчивым, мужественным. Его бы одобрили.
— Я был в помещении Культурного центра, — сказал Жопе, ставя чашку. — Спятить можно. Группки затевают очередную фирменную бодягу.
— Они впустили тебя?
— Ты же знаешь их принципы. Они не фильтруют. Я, разумеется, удостоился нескольких любезностей вроде: «Эй ты там, контрреволюционер, ты что явился, чтобы доложить обо всем своей КП?» Или: «Хочешь, чтобы тебе рога обломали, дерьмо ревизионистское?» Но кто-то за меня заступился — оставь, мол, его в покое, у него такие же права, как у тебя. Пусть слушает и просвещается…
Жоме расправил плечи, оперся локтями о стол, развел своими большими руками с квадратными ногтями.
— Ну так вот, — продолжал он усмехаясь, — я просветился. Взяли двух их ребят. Катастрофа. Теперь они властям покажут — а что, собственно, покажут?
— Взяли двух их ребят?
— Из-за истории с «Америкен экспрес». Вчера или позавчера. Да ты знаешь. Ребята из Национального комитета защиты Вьетнама бросили камень в витрину «Америкен экспрес», сожгли звездное знамя и размалевали там все краской.
— Вспоминаю, — сказала Дениз, — Я не вижу в этом ничего дурного.
Наступило молчание.
— Я тоже, — сказал после паузы Жоме невыразительным голосом. — Но к чему ведут такого рода действия? Это авантюризм.
Глядя на свои ноги, Дениз сказала без всякого энтузиазма:
— Согласна, согласна.
— Хорошо, — сказал Жоме. — Как бы там ни было, крику сегодня у группаков хватало. Ну погодите, вот я засучу рукава, вот я задам перца таким разэтаким властям. Короче, когда я уходил, они ставили вопрос о переходе к «действиям».
— К каким действиям?
— Ну, не знаю, — сказал Жоме, барабаня пальцами по столу. — Я ушел. Весь этот фольклор не по мне, штучки в стиле Кон-Бендита: он на прошлой неделе прогуливался по галерее с двумя дюжинами парней, потрясая крестом и скандируя: «Че Чисус Чристос. Че Чисус Чристос. Че Чисус Чристос».
— Но это даже забавно, правда, — сказала Дениз с улыбкой, подчеркнувшей асимметрию ее мальчишечьего лица.
И в тот же момент подумала вне всякой логической связи: а что если бы я попросила Жоме поехать этим летом вместе со мной в Шотландию на малолитражке? На миг ею овладела безумная надежда. Но она тут же упала с облаков на землю. Невозможно, он решит, что я делаю ему «авансы», поглядит на меня и с презрением подумает: и эта туда же. Она почувствовала, что краснеет, для него она была активистка, «своя в доску», надежный товарищ, «девочка, у которой в голове не только это». Она подумала в отчаянии, ах, как это все глупо!
Менестрель поднял голову и посмотрел на Жоме. Жаль, что с ним эта девочка, можно бы поговорить, тоска глотать кофе в одиночку. Читать, работать, бродить — все это хорошо делать одному, но когда сидишь одиноко за столиком со своей чашкой кофе, кажешься себе неудачником. Жоме всегда в компании, всегда окружен цыпочками или активистками. Два рода деятельности, резко разграниченные между собой: либо он им промывает мозги, либо лапает задницы (ха-ха!). Во всяком случае, что-то он с ними делает. На этот раз, скорее — мозги, достаточно на нее взглянуть. Впрочем, сразу понятно: милая, серьезная, славная девочка. Но видик у нее — эти брюки, эта прическа, чучело, да и только. Из тех, которые воображают, что парни существуют только для разговоров о политике. Интересно, что такой бойскаутский или приютский вид бывает только у коммунисток и католичек. У настоящих, конечно, католичек, потому что остальные, вроде Жюли де Бельмон-Менестрель, смешно даже подумать… Но смеяться ему не хотелось, он чувствовал себя одиноким, заброшенным, все было худо, и в перспективе ничего веселого. Единственное, что его ждет, — работа ради куска хлеба и страшилы. Менестрель насупил брови, левой — резкий в живот, правой — прямой в морду, он выставил плечо, правая молниеносно метнулась вперед, нокаут. К сожалению, они опять поднимались, эти маленькие негодяи; после телефонного разговора с Демирмоном он нокаутировал их уже пять или шесть раз, но они снова вставали перед ним, неясные, неосязаемые и угрожающие, и всякий раз, чувствуя, как у него влажнеют ладони, обмякают ноги и сводит от страха живот, Менестрель сжимал кулаки, закрывая глаза, и внушал себе: я храбрый. Фраза отдавалась у него в мозгу, эхо раскатывалось по залам дворца, все, наконец, свершилось, страшилы были усмирены, они покорно шли за ним, лизали ему пятки, он приковывал их, как Цербера, к мраморной колонне, он выпрямлялся, он шагал из залы в залу грозной походкой и наконец добирался до сердца дворца, отдергивал красный с золотом занавес и там, посредине огромной комнаты, на квадратном ложе, — «Dearest, — говорила миссис Рассел, приподымаясь на локте и глядя на него черными глазами Жаклин Кавайон, — я так вас ждала». Ангельский голос, низкий, мелодичный, длинное лиловое (как шарфы Тетелен) платье, ниспадающее полупрозрачными складками на обнаженные ступни. Менестрель отбросил шпагу, она подпрыгнула два или три раза на широких мраморных плитах и легла острием к ложу. Все было решено, он приблизился.
В нескольких шагах от Менестреля Моника Гюткен, востроносая, быстроглазая, подвижная, как белка, была поглощена тремя делами сразу: примо, слушала Мари-Жозе Лануай, которая говорила о себе, секундо, рассматривала Менестреля, незаметно косясь в его сторону из-под ресниц, терцио, мысленно оценивала то, что было надето на Мари-Жозе: костюмчик от Дезарбра — 65000, пальто свиной кожи, небрежно накинутое на плечи, — я видела такое в витрине на Фобур Сент-Оноре — скажем, 80000, сумка из той же кожи — 15000, замшевые туфли —18000, не считая колготок, косынки, белья. Все вместе самое меньшее 150000, и это она называет одеться простенько, для Нантера. Не спорю, все это прелестно, выдержано в рыжих светло-табачных, вяло-розовых, ржаво-осенних тонах. И вообще, хватит, подумала Моника, очаровательно улыбаясь Мари-Жозе, не стану же я завидовать этой… Конечно, у меня самой после папиной смерти не осталось ничего, кроме дребезжащей малолитражки десятилетней давности, туфель, которые промокают, свитера ручной вязки и юбчонки, купленной в универмаге; если все это имеет вид, то только потому, что во мне чувствуется порода. Все наше богатство сводится к квартире на улице Лапомп, мы еще держимся в ней, так как блокирована квартплата, но и это, наверно, не надолго, до чего паршивая жизнь! Она смотрела на Мари-Жозе, на ее гладкую, плотно натянутую кожу, на ее голубые самоуверенные и пустые глаза, лоб, который редко краснеет и еще реже думает. Это не мешает ей разыгрывать со мной upperdog'a[16] или, точнее, upperbitch (a это неплохо!). Матч называет ее Мари-Шмари, но «upperbitch», на мой взгляд, лучше. Она, впрочем, не вредная, но она знает, и хорошо знает, что я знаю, что она знает, как я дорожу приглашением на ралли мамаши Лануай в расчете встретить там «мальчика моей жизни», по возможности того же круга, к которому (теоретически) я по-прежнему принадлежу. Я уже по уши сыта этой ролью кузины Бетты.
— Я, ты понимаешь, Моника, — говорит Мари-Жозе Лануай искренне и доверительно, — я не очень красива, нет, нет, уверяю тебя, я отнюдь не обольщаюсь, ну, скажем, во мне есть шарм, и я стараюсь быть естественной, впрочем, мне не идет, когда я не естественна, я это заметила. Ты знаешь Мари-Анн?
— Нет, не уверена, — говорит Моника.
— Да знаешь, знаешь, ты видела ее у меня на последней вечеринке, такая высокая блондинка с длинными волосами и глазами как блюдца.
— Нет, не припоминаю, — говорит Моника с очаровательной улыбкой (лишнее доказательство, свинья ты этакая, что ты меня приглашаешь далеко не на все твои вечеринки).
— Ну, неважно, — продолжает Мари-Жозе, смущенно отворачиваясь, — это моя подруга детства, очень красивая, ну, ты представляешь себе жанр, из тех, что всегда должны быть повсюду первыми,