крышку и, вылив содержимое в стакан, протягивает его мне.
– Но я спиртного не пью, – говорю я.
– Выпейте, – отвечает она с улыбкой. – Вам станет удивительно хорошо.
Я подчиняюсь. Широкий граненый стакан приятно холодит мне руку, и когда я делаю два-три глотка, мне сразу начинает казаться, что тело мое воспаряет. Я удивлен. Алкоголь никогда не оказывал на меня такого действия. У меня возникает нелепая и романтическая мысль, что бортпроводница дала мне любовный напиток, и я полушутя-полусерьезно говорю:
– Что ты дала мне выпить, Цирцея?
Она не отвечает. С удивлением я обнаруживаю, что она опустилась между моих ног на колени и развязывает мне галстук. Я говорю «с удивлением», потому что я полагал, что она, закрыв холодильник, стоит еще возле гардероба и расправляет на плечиках свою собственную блузку.
В этот миг я вдруг ощущаю, что кто-то чужой смотрит на нас – на меня, сидящего в широком приземистом кресле, с толстым граненым, наполовину опорожненным стаканом в руках, и на нее, стоящую на коленях между моими ногами, набросив себе на шею мой галстук, который она с меня уже сняла, и расстегивающую своими нежными пальцами, прикосновение которых доставляет мне неизъяснимое наслаждение, верхние пуговицы моей рубашки.
Я поворачиваю вправо голову и обнаруживаю, что это я сам гляжу на нас в зеркале, которое занимает всю панель позади кровати, делая ее вдвое длиннее, как, впрочем, и всю остальную каюту. Да, убеждаюсь я снова, глаза у меня очень, очень ласковые, и их взгляд, который удивительно похож на собачий, вполне может растрогать женское сердце. Но чудес не бывает, и я, как всегда, испытываю удивление и даже боль. Нижняя часть лица как была, так и осталась у меня обезьяньей. К счастью, бортпроводница не глядит на меня. Ее тонкая рука скользнула в распахнутый ворот моей рубашки и ласково поглаживает шерсть у меня на груди.
В несколько глотков я допиваю напиток, который она налила мне, и выпускаю из рук опорожненный стакан, который мягко скатывается к моим ногам. Я делаюсь полностью невесомым. Я уже не сижу в приземистом кресле, а лежу на величественной кровати и сжимаю в объятьях голую бортпроводницу; ее голова находится на уровне моей груди, и она, точно к медвежьей шкуре, прижимается к ней своим ясным и милым лицом. В это мгновение она поднимает на меня зеленые глаза. Я знаю, о чем они меня просят: быть с ней и после таким же нежным, как до. У меня все переворачивается в душе при мысли, что такая чудесная девушка может опасаться, что я буду с ней холоден. Я вижу в зеркале, как мои горящие собачьей преданностью глаза обещают ей то, о чем она просит. И почему-то мне кажется, что эта безмолвная клятва открывает пред нами безбрежное будущее.
Я полон такого благоговения перед ее красотой и проникнут такой к ней признательностью за ее невероятную щедрость, что не осмеливаюсь ни на какое движение, хотя мое тело от головы до пят пронизано дрожью. Думаю, она это чувствует. Ее легкие пальцы скользят по моей мохнатой груди. Да, Красавица, я твое Чудовище, твой навеки. Я лежу, глаза мои упираются в потолок, и у меня такое чувство, что вместе с тобою, вдали от злых, недоброжелательных взглядов, я запрятан в обитую бархатом шкатулку, которая внезапно уменьшилась до размеров двух наших тел.
Конец отвратителен. Бортпроводница исчезает. Обитая бархатом шкатулка смыкается надо мной, и теперь я один. Я в гробу. Обеими руками, совершенно лишенными сил, я делаю жалкие попытки сбросить с себя его крышку.
Весь в поту, я открываю глаза. В самолете уже светло. Я поворачиваю голову к иллюминатору, в который потоками вливается солнце. Это простое движение обессиливает меня. Я пытаюсь пошевелиться в своем кресле и обнаруживаю, что ослабел еще больше, чем накануне. По лбу, по лопаткам, под мышками обильно струится пот, и тревога, от которой я уже, казалось, избавился, снова накатывает на меня мощной волной. Я охвачен безумной паникой. Подобно тем, кто отбрасывает в агонии одеяло и ищет глазами одежду, я обвожу взглядом круг в поисках щели, через которую я мог бы отсюда бежать. Мне кажется, что бездонная черная бездна разверзается у меня под ногами и она сейчас поглотит меня. Мое сердце колотится. Живот мучат колики. Ноги дрожат. Я не могу ни о чем думать и без конца повторяю фразу, которая бьется во мне, заполняя собою все поле сознания: «На этот раз всё. На этот раз всё. На этот раз всё». Я истекаю п
– Вот ваш онирил, – говорит бортпроводница и, так как я не в состоянии пошевелить рукой, кладет таблетку мне в рот и, приложив к губам край стакана, дает мне запить.
Я вижу ее совсем близко, мои глаза не отрываясь глядят на нее, она стоит со мной рядом, ее образ является мне так же, как накануне, при том же свете, но выражение сегодня совсем другое.
Я смотрю на нее и испытываю ужасное потрясение. Я просто не верю своим глазам: в ее глазах нет и следа былой нежности. Все еще продолжая пить, ибо даже этот процесс теперь требует от меня усилий, я снова взглядываю на нее. Она не отвечает на мой призыв. Что произошло? Даже если учесть, что на публике она должна проявлять особую сдержанность, все равно поведение ее необъяснимо, ибо как раз о сдержанности она до сих пор меньше всего заботилась: после ухода индусов она позволила мне пойти за нею на кухню, позволила помогать ей разносить пассажирам еду, позволила сесть с нею рядом, взять ее руку.
Я пью, я смотрю на нее, я больше не могу ничего прочитать в ее зеленых глазах. Ее губы, которые мне со вчерашнего дня так знакомы, застыли в отстраненной, безликой улыбке. Я испытываю ощущение покинутости, которое представляется мне в тысячу раз страшнее, чем тот ужас, который я только что испытал, когда обнаружил, проснувшись, что моя слабость еще возросла.
Она удаляется. Ушла, наверное, в galley, поставить на место стакан, из которого я пил. Такое ощущение, что на рассвете кто-то похитил нежную и ласковую душу бортпроводницы и оставил в самолете ее оболочку.
Из кухни возвращается и садится рядом со мной в свое кресло совершенно чужая мне женщина, не имеющая ко мне никакого отношения. Ценой огромного усилия – ибо мне уже угрожает неподвижность суставов – мне удается повернуть к ней глаза. Я узнаю золотистые волосы, нежное лицо, детский рисунок рта. Но это не она, теперь я в этом уверен. Ибо в ответ на безмолвный призыв моих глаз она бы сразу повернулась ко мне. Но веки у нее все так же опущены, руки все так же спокойно лежат на коленях, а на лице написано выражение профессиональной скуки, как у многих стюардесс на дальних линиях, работа которых чуть ли не наполовину состоит из бесконечного ожидания.
Она сидит так близко ко мне, что, протянув руку, я мог бы дотронуться до нее, но я чувствую, что не