И поскольку она молча сидит с закрытыми глазами и с искаженным от волнения лицом, Робби мягко спрашивает:
– О чем вы вспомнили?
Она открывает глаза и говорит:
– Об индусах, идущих вдоль озера.
Она снова молчит.
– Ну конечно, – мягко говорит Робби.
Он глядит на Блаватского и поднимает руку ладонью в его сторону, как будто хочет предотвратить очередное его вмешательство. Затем продолжает голосом осторожным и тихим, словно боясь оборвать ту хрупкую нить, которая связывает Мюрзек с ее воспоминаниями:
– Они идут впереди вас. Вы ведь видите их со спины, правда? Их черные силуэты проступают в световом пятне, который образован их фонарем. Вы ясно различаете тюрбан на голове индуса и сумку из искусственной кожи, которая раскачивается у него в руке. Он идет вдоль берега озера.
– Но это не обычный берег, – говорит Мюрзек с неподвижно застывшим желтым лицом. – Это набережная.
– И в какое-то мгновение индус повел своим фонарем вправо и вы увидели воду?
– Воду и набережную, – говорит Мюрзек. – Вода была черная.
Она опять замолкает, и Робби тихонько спрашивает:
– И тогда?
– Он шел очень близко от воды.
– По самому краю?
– Да, по самому краю. Сумкой из искусственной кожи он размахивал над водой.
Снова пауза. Христопулос поднимает голову и замирает с картами в руке.
– И потом? – спрашивает Робби.
– Потом он вытянул руку. Разжал пальцы. Сумка упала.
– В воду?
– Да, в воду.
– Это ложь! Это ложь! – вопит, выпрямляясь с картами в руке, Христопулос. – Вы лжете. Вы это все сочинили!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Первым на этот вопль отреагировал не Блаватский, как можно было ожидать, а Караман. Подергивая уголком губы, он говорит тем чопорным тоном, из-за которого мне всегда кажется, что он самого себя пародирует:
– Это с вашей стороны неучтиво, мсье. Сядьте, прошу вас.
И Христопулос, видимо раз навсегда решив, что не в его интересах раздражать Карамана, не произносит больше ни слова, садится опять на место, утыкается носом в карты и полностью устраняется от участия в дискуссии, в которую вмешался с таким оглушительным шумом. Но пререкания продолжаются без него, следуя законам какой-то чисто поверхностной логики, тем более поразительной, что ее конечную цель совершенно невозможно определить. Ибо, если судить здраво, имеет ли этот спор вообще какой-нибудь смысл? Зачем он? Какой в нем прок? И об этом ли нужно нам сейчас спорить?
– Мадам, – говорит Караман, обращаясь к Мюрзек, – я отнюдь не разделяю тех обвинений, которые были вам только что брошены. Но ваше сообщение меня удивляет.
Мюрзек поворачивает голову в его сторону, но не отвечает. Конечно, она очень устала, это видно по ее лицу, худому и желтому. Ей пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы отыскать в глубине своей памяти маленькую деталь, которую ужас, охвативший ее в тот момент на земле, не дал ей отметить. Но как объяснить, почему она становится вдруг такой пассивной и миролюбивой и даже оставляет без ответа инсинуацию Карамана? Ибо, когда дипломат говорит вам: «Ваше сообщение меня удивляет», это всего лишь вежливая формула, которая означает, что он сомневается в достоверности ваших слов. Отсюда не так уж и далеко до «Вы лжете!» Христопулоса. Караман выразил это с б
– Это сообщение вас удивляет? – вызывающим тоном вступает вдруг Робби. И добавляет с налетом театральности, словно вытаскивая с громким лязгом из ножен шпагу, чтобы броситься на защиту Мюрзек: – Почему же?
Караман моргает полуопущенными веками. Он не склонен вступать в полемику с Робби, в отношении которого он проявляет «некоторую сдержанность». Но, с другой стороны, он, по всей видимости, почему-то (почему именно – мне непонятно) считает для себя очень важным навязать нам свою точку зрения на вопрос о кожаной сумке. Глядя на Мюрзек, как будто это она бросила ему свое «Почему же?», он говорит:
– Да потому, мадам, что ваше сообщение, вы должны это сами признать, несколько запоздало.
Мадам Мюрзек не успевает ему ответить. С обнаженной шпагой ее защитник бросается в бой.
– Запоздало! – говорит Робби. – Но это еще не причина, чтобы ему не доверять. В конце концов, мадам Мюрзек пришлось во время посадки выдержать тяжелейшее испытание. Она сама нам поведала о том ужасе, который ее охватил. Вы только вспомните, прошу вас, с каким оскорбительным недоверием отнеслись некоторые из нас к ее словам, когда она впервые попыталась рассказать, как развивались тогда события возле самолета. Ее сообщение постоянно перебивалось и было буквально изрублено на куски. – Это говорится, не глядя на Блаватского, но полным злопамятства тоном. – Словом, все было пущено в ход для того, чтобы отвергнуть истину, которая была сочтена нежелательной, и заставить мадам Мюрзек замолчать.
