вопросами, а смиренно и с благодарностью, которую не выразить никакими словами, примет его.
Утром Кэтрин вышла на улицу. Ледяной ветер гнал по небу тучи. Может, Алан ждет ее на прежнем месте? Хотя после вчерашней встречи она еще не успела стосковаться по нему — он жил у нее в душе. Но, как знать, может, он ждет.
Каменный, холодный город, серые, продрогшие люди, на них запечатлелась обреченность. Как далеки они от нее! Кэтрин стало жаль их, но что поделать, она не властна над временем и вечностью. А люди, взглянув на нее, отводили глаза, словно им было неловко за себя.
Под холодным зимним солнцем темно-багровый вздыбившийся собор уже не давил и не страшил своей громадой, как ночью. Площадь холодная и чужая. В соборе, несмотря на разноцветные блики от витражей, было тоже холодно и неуютно. Алана нигде не видно.
Кэтрин поспешила обратно в гостиницу, она хотела успеть к поезду 10. 30 в Германию.
За Рейн отправлялись лишь немногие неприкаянные, и в поезде Кэтрин стало тоскливо и одиноко. Носильщик-эльзасец все с той же собачьей преданностью проводил ее. В вагоне первого класса, который шел дальше, до Праги, она ехала одна. На глаза ей попался носильщик-француз с усами, в широкой блузе, с небрежно-горделивой походкой. Желая подбодрить ее, он сказал что-то шутливое, используя весь небогатый запас немецких слов. Но под взглядом Кэтрин осекся — он не хотел дерзить. Даже в этом виделась ей какая-то безысходность.
Медленно и уныло отходил поезд от города. Вон вдали зловещий согбенный собор-великан, его шпиль, точно перст, воздет высоко над городом. Ну почему именно таким построили его встарь немцы?!
Пейзаж за окном постепенно менялся: равнины, болота, каналы, плакучие ивы, почти сухие обледенелые шлюзы. Природа вокруг будто истомилась. Великий старец Рейн несет свои зеленые полные воды, неумолимым рубежом разделяя народы, томимые войной, но они не в силах вырваться из ее цепкой удавьей хватки. Холодное зеленое полноводье под железным мостом сливалось с холодным серым небом и невыразимо угнетало.
В Киле поезд надолго задержался. Французские и немецкие чиновники подчеркнуто официально соблюдали нейтралитет, от которого мурашки бежали по спине. Деловито проверили паспорта, провели таможенный досмотр. Но поезд все стоял, словно выбирая, в какую сторону двинуться, — притяжение обеих сторон в этой точке уравновешивалось, ни один народ не довлел здесь над другим, ни одно мировоззрение не главенствовало.
Кэтрин Фаркуар это не волновало, она пребывала во власти вчерашней молчаливой встречи. Она не слышала, как к ней обращались по-французски, по-немецки, лишь что-то механически отвечала на том или ином языке. Паровоз со свистом пускал пары, ему не терпелось перевалить этот новый рубеж, миновать нейтральную полосу за Рейном.
Из-за серых облаков наконец выглянуло тусклое солнце, поезд бесшумно, но неровно повез Кэтрин прочь от нейтральной полосы. В пойме Рейна подернулись льдом лужи, оставшиеся после паводка. Прямые борозды пашни уводили в бесконечность, казалось, заледенел сам воздух, однако земле все нипочем: затаив свою первозданную неукротимую силу, она дышала глубоко и мерно, и каждый вздох рвал стылый воздух, налетал мощным порывом, словно из глубин вечности.
Правобережье Рейна в этих местах тоже было занято французами, отсюда непривычное безлюдье, словно и не жил здесь никто, лишь напряженная тишина, витающая над аккуратно вспаханными бескрайними полями в предвосхищении неотвратимой беды.
Поезд долго стоял в Аппенвайере, важном железнодорожном узле за Рейном. На станции ни души. Кэтрин помнила, какая суета царила здесь до войны.
— И зачем нас так торопили в Страсбурге, раз держат здесь бог знает сколько! — пожаловался проводник-немец начальнику станции.
Жесткий баварский выговор! Как претит немцам подневольное смирение! Про себя Кэтрин улыбнулась: ясно, значит, оккупированная зона позади.
Наконец поезд тронулся и пошел на север. Кончились прирейнские равнины, потянулись хвойные леса. Непокоренная сильная земля, дикарскими космами сплелись деревца и кусты. И все та же напряженная тишина, все то же — из глубины вечности — могучее дыхание под коростой умирающей цивилизации. Она еще тоненько, пискляво напоминала о себе, но ее перекрывал зычный голос сосновых лесов, дальнего северного края. Кэтрин сердцем слышала эту разноголосицу.
Мимо окон проплывали насупившиеся холмы Чернолесья, они сурово вздыбились, словно охраняя внутренние покои Германии. Черные крутобокие склоны поросли дремучим лесом, лишь изредка мелькнет снежно-белой прогалиной поле. Как близко застыли в своем черно-белом наряде суровые холмы-часовые!
Кэтрин хорошо знала эти места. Но такими их еще не видела: безлюдные, угрюмые, скованные невыносимым молчанием.
А вот и Штайнбах! От него рукой подать до Ооса, там она пересядет в поезд до Баден-Бадена, куда она и держит путь. Может, уже в Оосе ее встретит Филип. Правда, ему специально придется ехать из Гейдельберга.
Да, так и есть, встречает! Ей сразу подумалось, что он нездоров, пожелтел лицом, осунулся, понурился.
— Ты болен? — спросила она, выйдя на безлюдную платформу.
— Страшно замерз, — ответил он. — И никак не согреться.
— А в поезде такая жара.
Подошел носильщик, подхватил чемоданы и понес к уже ожидавшему маленькому составу на Баден- Баден.
— Как у тебя дела? — спросил он, в глазах у него застыло страдание и страх.
— Прекрасно! Германия такая непривычная.
— Не знаю, какова Германия на самом деле, только она мне всю душу выморозила и на сердце давит.
— Ну, долго мы гостить не будем, — беззаботно сказала Кэтрин.
Он не сводил глаз с ее просветленного лица. А она смотрела на него и думала, что непривычно видеть его больным. Невероятно! Внезапно ей открылось — точно озарило, — насколько унизительно быть женой этого человека, носить его имя. Унизительно даже произносить фамилию Фаркуар, свою и мужнину фамилию, а когда-то она ей нравилась. Подумать только! Я — жена этого недомерка! — негодовала она. Ношу его фамилию! Она явно не подходит. То ли дело ее девичья фамилия: фон Тоднау; или фамилия первого мужа: Анструтер. Первая — самая подходящая, вторая слилась воедино с душой, а третья — Фаркуар — совсем чужая.
На вокзале ее ждала сестра Марианна. Через минуту они уже щебетали по-немецки, смеялись, плакали, снова заливались смехом, напрочь забыв о Филипе. В те дни война еще напоминала о себе — не было такси, — носильщик на тележке отвез багаж в гостиницу, а сами они пошли пешком по пустынным улицам.
— А что, твой гномик милый, — снисходительно похвалила Марианна.
— Ну, еще бы! — в тон ей ответила Кэтрин, и, остановившись посреди улицы, сестры расхохотались.
«Гномиком» Марианна прозвала Филипа.
— Все-таки твой первый больше на мужчину походил, — продолжала сестра. — Но с этим тебе, должно быть, легче. С гномиком-то куда легче! — И она снова залилась обильным смехом.
— Да он у меня неваляшка! — усмехнулась Кэтрин, уподобив мужа кукле со свинцом в ногах: как ни вали — все стоит.
Филипу было очень тоскливо. Он привык являть свою силу в слабости, умело разжалобить женщину, прилепиться к ней. На деле же он хитростью всегда поворачивал по-своему, хотя делал вид, что уступает. Когда налетали житейские бури, он смиренно склонял голову или падал ниц, как того требовали обстоятельства, и пережидал. Потом поднимался и вновь становился чутким и нежным, кротким, как ангел, покоряясь всем и вся. А непокорные сложили голову в войну. Филип убедился в этом воочию и самодовольно усмехался про себя. Когда убивают льва, добыча достается собаке. Так и ему досталась Кэтрин, львица Алана. Живая собака лучше мертвого льва. И маленький журналист-ангелочек упивался