мужик. «Ну что ж, — сказал старец, — понравился ты мне, и дам я тебе совет: придешь домой — заведи в избу поросенка». Удивился мужик, однако внял совету старца, пустил в избу поросенка. А в избе детишки, жена, теща — кто на полатях спит, кто на лавке, кто на полу. А тут еще поросенок. Хрюкает всю ночь, чистоты не соблюдает. Подумал, подумал мужик и опять к старцу пошел. Мол, так и так, старец, не помог твой совет. Еще хуже жить мне с поросенком стало. «Хуже? — удивился старец. — Тогда я дам тебе другой совет: пусти в избу еще и козу».
Кто-то из задних рядов тихонько засмеялся, кто-то толкнул соседа в бок: мол, смотри, что рассказывает этот рабочий парень, сжавший картуз в откинутой назад руке.
А парень и впрямь разошелся. Глаза его хитровато улыбались, а голос окреп, и теперь каждое его слово было слышно во всех уголках притихшего склада.
— Опять не осмелился ослушаться мужик и пустил в избу козу. А коза бодается, блеет всю ночь, с поросенком дерется, детишкам спать не дает. Пошел мужик в третий раз к старцу, жалуется, еще, говорит, хуже жить стало. А старец в ответ: «У тебя, мужик, коровенка еще есть, так возьми и ее в избу. А через три дня приди ко мне…» Не выдержал трех дней мужик, через день прибежал к старцу, в ноги упал: «Мудрый старец, теперь и в избу войти нельзя, одна скотина хозяйствует. Скажи, что делать». Подумал, подумал старец и ответствует мужику: «Возьми-ка ты, мужик, да выведи из избы скотину. Через три дня приди ко мне, скажешь, не полегчало ли». Послушался мужик. А через день пришел к старцу. Радостный такой. «Спасибо тебе, мудрый старец, совсем хорошо мне жить теперь стало».
В складе стоял хохот. Смеялись все — дружно, весело, от души.
— Вот и у вас получается, товарищи, как у того мужика, — продолжал Фиолетов. — Сначала вас капиталисты прижали так, что дышать нечем стало, а потом начали понемногу отпускать, подачки вам бросать: то кусок мыла, то рукавицы, а кое-кому и наградные к празднику, десять целковых, — вам вроде бы и полегчало. И невдомек кое-кому, что от этих подачек ничего у вас в жизни не изменилось, что остались вы у разбитого корыта, в нищете и бесправии. Вам бы взять да швырнуть эти подачки в физиономию капиталисту. Потому что не крохи нам нужны, а все! Ан нет, христосик Илья призывает вас: будьте смирненькими, берите, что дают, да еще и в ножки дающему поклонитесь…
— Демагогия! — закричал Шендриков. — Вы сначала обеспечьте рабочих едой…
— И фартуками, — перебил его Фиолетов.
— Да, и фартуками. Фартук нужен рабочему. Он ближе ему, чем призрачная революция в России.
— Это смотря для кого. Вы, меньшевики, ратуете за рукавицы и фартуки, а мы — за свержение самодержавия.
— Всего-навсего, — иронически заметил Илья, улыбаясь и показывая острые, как у хорька, зубы.
— Да, всего-навсего! — с вызовом ответил Фиолетов. — Никакие экономические завоевания не могут быть прочны, если рабочие и впредь будут оставаться бесправными. А они будут оставаться бесправными столько времени сколько будет держаться на Руси самодержавный строй. Вы, меньшевики, хотите, чтобы рабочие боролись лишь до тех пор, покуда будут им даны рукавицы и фартуки, а мы за то, чтобы они боролись до того момента, пока сами не станут хозяевами страны.
— Не слушайте, товарищи, этого фанатика! — Илья вскочил на помост. — Разве вы не видите, что этот левак, этот политикан против того, чтобы рабочий зажил лучше… Не слушайте его, он продался интеллигентам!
— А ты кому продался? — послышался из толпы грозный голос. — Долой его!
Шендриков задохнулся от злости. Его холодные, как льдинки, глаза остановились на Фиолетове.
— Придет революция, и мы, рабочие, таких, как ты, на фонарях вешать будем, — сказал он сквозь зубы.
Дальше ему говорить не пришлось. Несколько парней, сидевших с ним рядом, подтолкнули его взашей к широко открытой двери склада. Фиолетов наблюдал за этой сценой с явным удовольствием.
Стоял гнилой и зябкий декабрь 1904 года. Несколько раз на день дождь сменялся мокрым снегом и ветер с силой швырял в лицо тяжелые хлопья. Часто снег не успевал растаять, забивал колеи конно- железной дороги, и вагончики конки переворачивались. Напуганные пассажиры перестали в них ездить, предпочитая извозчиков. Иногда выглядывало солнце, и тогда хотелось снять теплое пальто, но набегала туча, и снова становилось холодно и неуютно.
Бакинцы, однако, радовались наступившим холодам: пошла на убыль эпидемия холеры. Она началась еще летом, докатилась из Персии. В газетах писали, что в столице этого соседнего государства умирало ежедневно по полторы тысячи человек.
Бакинские власти переполошились. На промыслах построили несколько холерных бараков. Санитарный обоз обследовал пятьдесят пять бань, и в двенадцати из них в воде нашли холерный вибрион. По той же причине закрыли тридцать пять колодцев, и часть промыслов осталась без питьевой воды. Вскоре число больных достигло нескольких сотен, и выживал только один из трех. Смерть собирала свой урожай почти исключительно среди рабочих, которые жили в бараках и казармах.
Барак на семнадцатом промысле Манташева, населенный большей частью персами, гудел, как потревоженный улей. В полумраке и духоте длинной цепочкой двигались люди. Проходя мимо лежавшего на деревянных нарах покойника, они бросали к его ногам горсть мокрой, пахнущей нефтью земли. Короткий зимний день почти не давал света, и люди казались тенями, которые пришли откуда-то из загробного мира за своим товарищем.
Тихо текла молитва двух стариков, сидящих на коленях возле мертвеца и припадавших челом к джутовой подстилке, заменявшей молельный коврик.
— Нет бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его. Правоверные! Сердца наши исписаны грехами чернее, чем книга Седжиль, в которую заносит архангел Джабраил злодеяния человеческие. Подумаем же о том, как вымыть сердце свое в молитве и посте…
Фиолетов и Джапаридзе возвращались с одной из сходок, которые в эти декабрьские дни стали стихийно возникать на промыслах, и в нерешительности остановились возле барака. По дороге они заходили в казармы и бараки, чтобы узнать о настроении рабочих.
— Сюда тоже зайдем? — спросил Джапаридзе.
— Зайдем, Алеша… Только, пожалуйста, говорите со мной по-грузински.
С некоторых пор Фиолетов и Джапаридзе подружились. Алеше сразу понравился этот не по летам серьезный человек, «с лицом юноши и умом убеленного сединами старца», как о Фиолетове по-восточному напыщенно, однако ж совершенно искренно сказал как-то старый Байрамов.
— Однако там покойник, и наверняка холерный. — Джапаридзе прислушался к доносившимся из барака голосам.
Фиолетов болезненно улыбнулся.
— Я чеснок ем, — сказал он.
— Я тоже, — в тон ему ответил Джапаридзе. — Тогда все в порядке, Ванечка.
То, что они увидели в бараке, произвело на них удручающее впечатление. Поговорить о стачке не пришлось, и они, постояв немного возле умершего, вышли на улицу.
— Откуда эта покорность судьбе? — волновался Джапаридзе. — Их товарища убила не холера, а его величество капитал, а они безмолвствуют и лишь воздают молитву аллаху. Убили варварски — гнилой водой, дикой антисанитарией в бараке, нищенским жалованьем, непомерно длинным рабочим днем. Владельцы особняков в Баку пуще любого перса боятся холеры, но их она большей частью обходит стороной, потому что они живут в роскоши и могут своим богатством отгородиться от персидской гостьи. Дезинфекция, чистота, домашний врач… А что творится на промыслах? В бараках вроде этого? …Мне думается, Ванечка, что холера будет той каплей, которая переполнит чашу терпения рабочих. И нам будет легче организовать забастовку.
Фиолетов вздохнул.
— Ох не вовремя мы начинаем все это!
— Да разве ж мы! Если б не Шендриковы с компанией…
— Время неподходящее, Алеша, — продолжал Фиолетов. — У промышленников скопилась уйма нефти, девать некуда. Навигация закрыта. Им впору самим останавливать промыслы. Правильно я говорю?