– Ой, Ань, такие пробки, ездить невозможно, да и потом, сама знаешь, как с этими уродами связываться? – Это она про своих сыновей.
Анна Брониславовна от негодования вспыхнула и пошла пятнами. Боже мой, сколько она этой Зинке помогала! У той пять лет свекровь парализованная лежала. Зина работала сутками, а она, Анна Брониславовна, бабку три раза в день кормила, судно выносила – у нее были ключи от квартиры, забегала по пятнадцать раз в день. И поминки все сделала – и блины, и салаты. Зина ей тогда руки целовала: «Аня, да я без тебя бы!..» А тут раз в жизни обратилась – и козья морда. Вот она, простота. Та, что хуже воровства. Анна Брониславовна поджала губы, развернулась и ушла к себе.
Вечером Зинка, конечно же, прибежала. Принесла кусок яблочной шарлотки и банку протертой малины – в знак примирения. Чувствовала свою вину. Не извинилась, где ей, а все приговаривала:
– Ань, ну ты чего, ты меня не так поняла! Чего обижаться-то, потом мои балбесы не твоя Милочка, сама знаешь. Отвезет Генка, куда денется, отвезет, ясное дело.
Что дуться, когда и вправду деваться некуда? Такси в аэропорт стоит бешеных денег, а обратно и говорить нечего – видела по телевизору их, таксистскую мафию, там, на месте. Пенсии не хватит.
В машине Генка громко включил радио «Шансон». Анна Брониславовна покачала головой и скривила губы:
– Ну и пошлость!
А Генка радостно подпевал. Потом решил пообщаться:
– Ну, чего там, теть Ань, полюбовника своего едете встречать? Друга, так сказать, детства?
Анна Брониславовна покраснела.
– Балбес ты, Генка, это муж моей подружки покойной, соседки по старой квартире. Десять лет вместе прожили. А ты глупости свои несешь.
Генка не обиделся, а понятливо покачал круглой стриженой башкой.
– А откуда он летит, из Америки, что ли? Еврейчик, стало быть?
Анна Брониславовна наморщилась от этого вроде бы безобидного, но почему-то неприятного и унизительного «еврейчик» и спокойно и строго сказала:
– Да, Гена, он еврей, как ты изволил выразиться. И уехал он в Америку от таких, как ты. Имеет право. От всего этого ужаса подальше. – Она кивнула головой на город, мелькавший в окне машины. – А жена у него была русская. Так что дети, считай, тоже получаются русские. И осуждать никого мы не имеем права. Во-первых, прошли те времена, а во-вторых, если бы у всех была возможность уехать, то думаю, что осталось бы здесь народу процентов десять или от силы двадцать.
После такой пламенной речи Анна Брониславовна покраснела, замолчала и отвернулась к окну.
– Да ладно, теть Ань, – миролюбиво сказал Генка. – Это вы верно сказали: я бы тоже свалил за бугор. Только кому я там нужен, простой водила, там таких, как я, тучи. А насчет еврейчика вы зря обиделись: говорят же «хохлушка», «армяшка»… Это я так, без злобы. Умный народ, между прочим. Этого не отнять. – И, помолчав, добавил жестко: – Все под себя подмяли, умники: и телевидение, и заводы, и недра наши.
Генка замолчал и прикурил сигарету.
– А пить надо меньше. И завидовать, – откликнулась Анна Брониславовна. И испуганно замолчала. «Господи, куда меня несет, с кем в дебаты вступила, дура старая! Выкинет меня сейчас в городе Химки, и буду стоять в туфлях по колено в луже тут до вечера».
Оставшуюся дорогу ехали молча. Анна Брониславовна пыталась завязать разговор про личную жизнь и про работу, но Генка был уже не в настроении и отвечал односложно. «Ну и черт с тобой!» – подумала она и переключилась на собственные мысли и воспоминания, а их было предостаточно – просто море разливанное.
Мимо проплывала заброшенная окраина Москвы – по-мартовски неопрятная, с мрачными серыми пятиэтажками и нелепыми вкраплениями огромных нарядных и ярких новостроек, оказавшихся здесь как бы случайно и не к месту. Зарядил косой и мелкий дождик, а Анна Брониславовна вспомнила свою жизнь. Жизнь, которую она никогда, ни разу не посчитала несложившейся или несчастливой. Потому что в ее жизни была любовь, та единственная, которую она, Анна Брониславовна, осторожно и трепетно пронесла через всю жизнь, не желая размениваться ни на что другое – ни-ни. Даже на легкую интрижку или флирт. В общем, она была из тех, кто носится с любовью глупо и нелепо, как с писаной торбой, и к тому же считают ее благом и подарком судьбы. Вдобавок ко всему у нее был ребенок от любимого. Не это ли счастье?
В конце пятидесятых мать ее, Елизавета Осиповна, получила большую и светлую комнату в центре, на Петровских линиях, взамен маленькой семиметровой в бараке без удобств на Преображенке. Комнату эту выделили ей как вдове, после ужасной и нелепой смерти мужа на производстве. В пятьдесят третьем ему, прошедшему всю войну до Праги с одним пустяковым ранением, в цехе затянуло руку в какой-то станок, намотало до локтя, и скончался он от потери крови.
Старшего сына Елизаветы Осиповны, Анютиного брата Германа, направили в командировку в Иран врачом в военный госпиталь сразу же после института, так как на пятом курсе он успел жениться и даже родить дочку. Жену его, красавицу Алевтину, Анюта побаивалась – та очень была холодна и сурова. Да что там Анюта, перед Алевтиной сильно робела и тихая свекровь.
Из Тегерана (а жизнь там при Пехлеви была вполне неплохая) Герман с оказией передавал матери разноцветные нейлоновые кофточки и легкие отрезы – разбиралось это все мгновенно по знакомым. На это в основном и жили и даже изредка шиковали, баловали себя и черной икрой, и балыком, и ананасами из «сорокового» гастронома. Елизавета Осиповна тогда еще работала в бухгалтерии при роно, но зарплата у нее была крошечная. Позже, правда, она выхлопотала пенсию за отца – называлось это «потеря кормильца», но платили ее только до совершеннолетия Анюты.
В пятьдесят девятом Герман с семьей вернулись из Тегерана. Полгода жили все вместе в комнате на Петровке, и это был, конечно, сумасшедший дом. Елизавета Осиповна сбивалась с ног, чтобы угодить капризной невестке, сын приходил с работы раздраженный, их дочка Светочка была ребенком капризным и не в меру плаксивым. А Алевтина вспоминала свою заграничную жизнь – и платья с декольте, и приемы в посольстве, и дворцы, и магазины. Анюта рассматривала фотографии, где Алевтина и вправду была сказочно хороша – тонкая талия, голые плечи, узкий лиф платья и широкая пышная юбка из переливчатой ткани.
В подарок Анюта получила розовую шерстяную «двойку» с золотыми пуговицами и тоненькое колечко с ярко-синей бирюзой. В комнате стояли до потолка плотно перевязанные коробки с привезенным добром. Алевтина их не открывала. На коммунальную кухню выходила в шелковом, до пят, халате, расшитом райскими птицами. Варила кофе и всех учила хорошим манерам. Родом она была из Нижнего Тагила, из семьи уборщицы и экскаваторщика. Соседи ее не любили и называли «мадам».
Через полгода ад для Елизаветы Осиповны и Анюты закончился – Герман купил кооператив. Коробки с таинственным заморским добром были увезены на маленьком грузовичке с открытым верхом. Уезжая, Алевтина бросила свекрови фразу: «Перетерпели друг друга, слава богу, хоть не подрались». Видимо, этот несостоявшийся финал был для нее откровением. А Елизавета Осиповна и Анюта вздохнули наконец свободно.
Герман заезжал раз в месяц, привозил матери какие-то деньги, которые она брать не хотела, плакала, и каждый раз все это заканчивалось скандалом.
– Жалко мне его очень, – говорила мать, вздыхая и вытирая слезы ладонью.
– Жалко? – не понимала Анюта. – За что Геру жалеть? Молод, хорош собой, пишет кандидатскую, отдельная квартира.
Мать смотрела нее укоризненно и качала головой.
– А Алевтина? – говорила она непонятливой дочке.
И дочка вслед ей тоже тяжело вздыхала.
Училась Анюта в школе почти на «отлично» – только с трудом давалась ненавистная химия. Была девочкой тихой, спокойной, могла часами читать, забравшись с ногами на вытертый черный кожаный диван с высоким и неудобным изголовьем. Внешне была довольно хорошенькая – живые темные, почти черные, глаза, забавный вздернутый нос, бровки домиком, кудрявые волосы заплетены в толстую, весомую косу. Была полновата, в школе имела прозвище Калорийка – по названию румяной булочки с изюмом. Из-за этого здорово переживала, но отказать себе в сладком не могла.
В их коммунальной квартире жило несколько семей. Люди были разные – и плохие, и хорошие, и