рассудительной и благоразумной, я втайне печалилась не меньше, нежели он.
Была ли я влюблена в него? Нет… это не то слово. Жильбер был мне близкий, родной, понятный. Я не пыталась также анализировать его ко мне отношение. Его поведение я объясняла очень просто: привыкший во Франции к своей дружной маленькой семье, он скучал в разлуке. Комната Викки, наши прогулки, домашние вечера, проведенные около камина или в музыке, заменили ему в какой-то степени этот утерянный уют… Почему он потянулся именно ко мне? Да разве есть стандартная форма для выражения симпатии?..
Так думала я, не сознавая того, что, говоря так, я обманываю и Викки, и саму себя.
Последние два дня перед моим возвращением домой еще больше привязали меня к Жильберу. Его расспросам не было конца, он хотел знать обо мне все, с момента моего рождения до дня нашей встречи. И чем больше я ему о себе рассказывала, тем дороже он мне становился. Так мы провели два последних вечера. Я рассказала ему о себе. Мне почему-то совсем было не стыдно перед ним за мою нелепую, несуразную жизнь. Может быть, потому, что в ней было одно преимущество. Много я делала разных ошибок, я, как и все люди, обладала многими недостатками, меня можно было осуждать и порицать, но мне никогда не пришлось краснеть перед своей совестью. Мне никогда не хотелось в жизни казаться лучше, чем я была на самом деле, не было у меня перед Жильбером ни женского кокетства, которое вообще было мне чуждо, ни желания завоевать его сердце или его уважение. Говоря с ним, я как будто говорила сама с собой, я была счастлива присутствием и теплым отношением этого человека, ставшего мне таким родным.
Жильбер слушал меня более нежели внимательно; серьезный и сосредоточенный, он сидел против меня у решетки камина, положив локти обеих рук на колени и подперев ими голову. Пламя огня неровными вспышками освещало в полутемноте его застывшую фигуру и находило порой отражение в темных блестящих глазах. Иногда он прерывал мой рассказ:
— Не рассказывайте больше… Отдохните. Это вас волнует.
Но я не останавливалась, точно боясь, что не увижу больше этого человека и не успею ему всего поведать, и продолжала говорить, и не скрывала даже того, что на сегодняшний день терзало и мучило меня. И как странно! Все, что я поверяла ему, сделавшись его достоянием, вдруг сразу теряло всякую тяжесть для меня. И когда мрак тяжелых, страшных воспоминаний окружал меня своим кольцом, легкое прикосновение руки Жильбера, его ласковый голос наполняли меня радостью; становилось легко, и сознание того, что он здесь, рядом со мной, что он ждет моих слов, что они ему дороги и нужны, было для меня счастьем…
Надо сказать, что Викки тоже настаивала на том, чтобы 7-го числа Жильбер был вместе с нами у меня, в Староконюшенном. Мы держали долгий совет; он был в достаточной степени бурным, и мне пришлось уступить перед большинством голосов.
Но разве я сама втайне не желала этого? Как могла я быть радостной в день разлуки с Жильбером? С каким бы настроением я сидела за именинным столом, зная, что Жильбер без Викки и без меня где-то в одиночестве коротает этот вечер? Могли ли все наши многочисленные гости заменить мне это милое, ставшее таким родным, лицо, взгляд темных, живых, смеющихся глаз и непередаваемо обаятельную улыбку?..
Почему же я так сопротивлялась, почему так медлила с решением? Наши задушевные отношения с Жильбером были настолько чисты, что моей совести не приходилось краснеть за то, что я ввожу его в мою семью. Такими я представляла себе наши отношения и в дальнейшем. Что же именно останавливало меня?
Это было что-то неосознанное, в самой глубине моей души. Что-то тайное, чему мне самой было страшно поверить. «Оно» пряталось за темным ненастьем моих дней так, как прячется солнце за рядом черных свинцовых туч, когда не видишь его, но когда только ощущаешь его невидимую близость, и страшно было от мысли, что я не увижу этого солнца, и так же страшно было представить себе, что я вдруг увижу его победную радугу, раскинувшуюся над моей изломанной жизнью, над всеми ее кривыми дорогами, словно волшебный мост, ведущий к счастью…
Но я не давала себе думать об этом; для меня были уже счастьем расположение, дружба этого человека и возможность видеть его…
Теперь мне оставалось только как можно естественнее обставить его появление в моем доме. Дима, в свое время сам толкнувший меня на путь лжи и требовавший от меня только одного: соблюдения полных внешних приличий, — давно уже приучил меня обманывать.
Недалеко от Арбата, на Моховой, почти против Румянцевского музея и библиотеки, в небольшом белом каменном доме жил известный оперный певец Лабинский. Не имея детей, он воспитал вместо дочери свою племянницу Нину, которая жила в его квартире вместе с ним и его женой (своей теткой).
Нина Владимирована Лабинская (моя одногодка) была балериной Большого театра. Всей прелестью ее некрасивого лица были огромные лучистые голубые глаза. Она была прекрасно сложена и танцевала замечательно. Мы с ней были в самых хороших отношениях. Я часто у нее бывала, она у меня — никогда. Это объяснялось ее кипучей, бурной жизнью. Выступления на сцене, увлечение скачками, бегами, танцы на вечерах у знакомых и преподавание западных танцев, которые она обожала, — это поглощало все ее время. Толпа поклонников ее осаждала.
У нее был молодой красивый муж и дочь — хорошенькая, с такими же волшебными глазами, как у Нины.
В большой, просторной зале квартиры Лабинских часто танцевали — то это был танцкласс, то это бывало ради удовольствия.
Предупредив Нину и заручившись ее согласием, я решила воспользоваться знакомством с ней.
Было решено, что Викки, Вадим М. и Жильбер втроем приходят ко мне на именины, но с небольшим опозданием, так, чтобы гости уже сидели за столом. Подойдя к дому, Викки и Вадим оставляют Жильбера в переулке, предварительно объяснив ему, как и куда следует идти. Только спустя четверть часа Жильбер должен был позвонить в нашу дверь. Я предоставлю право открыть двери самому Диме или кому-либо другому, и тогда пришедший «неизвестный» будет просить вызвать меня. Он скажет, что его прислала Нина Владимировна Лабинская, что я, «наверное, забыла о том, что сегодня у нее танцевальный вечер», что я обещала быть и до сих пор не иду, что она ждет и т. д. …
Я начну оправдываться, говоря, что Нина Владимировна перепутала числа, что я даже обижена на Нину, что она забыла о моих именинах и что у меня такое правило: кто в этот день взойдет на мой порог — тот мой гость.
Устроив этот маленький заговор, мы наконец распрощались, и я отправилась к себе домой, в Староконюшенный. Перед моими глазами стояло еще милое лицо Жильбера и звучали слова прощания:
— До завтра, Китти! До завтра!.. Как я буду рад увидеть вас снова. Но поверьте, что целый день до самого вечера меня будут мучить угрызения совести: ведь я поставлен в такие условия, что не могу принести вам даже цветов в этот день, в который все, кроме меня, будут иметь право поздравить вас! Вот в какое положение вы меня поставили!..
Дома все было чужое: люди, вещи, и новая перестановка мебели, и сама комната, оклеенная светло-золотистыми обоями. Мне казалось, что я покинула родной дом и пришла «в гости», где мне так не хотелось жить… Над моим диваном висел деревянный, красивой резьбы шкафчик, купленный в Кустарном музее. Я открыла его; в нем стоял целый набор моих любимых духов, с одеколоном, пудрой, кремом и душистым мылом. Под подушкой я нашла плитку моего любимого шоколада «Миньон». Это было неизменное, трогательное внимание Димы.
Мама была погружена в хлопоты. «Мещерский» торт «Бонапарт», который должен был стоять сутки, был уже готов и красовался — великолепный, золотистый, весь обложенный фигурным кремом. Теперь мама приступала к салату «оливье»; вокруг нее на тарелочках лежали мелко нарезанные ломтики дичи, всевозможных овощей, яблок. Зеленели каперсы, и приближалось главное священнодействие: приготовление соуса «провансаль». Для этого ставился таз со льдом, в него в свою очередь ставилась широкая эмалированная миска, и мама самоотверженно растирала и крутила деревянной ложкой этот соус в течение 45 минут (!!!)…
Никогда еще я с таким удовольствием не присоединялась к ней, никогда еще я не помогала ей с таким усердием.