банковских пачек и положить их в большую меховую муфту.
Уроды засуетились, втихаря потянулись из дома. Горбатый со стариком взяли бачок и облили керосином стол, стены и пол. Храп смотрел, угрожал, стращал каждого, кому горстями совал деньги!
— Кто заложит, продаст, ссучится, расплачусь другой таксой! Расквитаюсь мокрым делом по всей родне!
Кривой сбил с семилинейной лампы стекло и поднес огонь к столу, вспыхнуло пламя. Храп запрыгал по комнате. Остальные тоже выскочили в сенцы и быстро разбежались. Севку мутило, глаза застилал серый туман, идти было тяжело. Уроды исчезли в ночи, как тараканы, и, наверное, уже были далеко. Севка плелся к домику перевозчика, стараясь не упасть в снег или не скатиться с обрыва. После нескольких шагов силы совсем его покинули, он сел в снег, чтобы чуть-чуть передохнуть. Сзади уже вовсю пылал приют. Пламя вырывалось из окон, пробило и лизало крышу. Когда Севка вышел из переулка, с другой улицы бросились две темные фигуры:
— Стой, стрелять буду!
Севка остановился, и двое подбежали к нему.
— Стой, не шевелись! — закричал один из них, потом несколько удивленно сказал другому: — Да это вроде мальчишка? Ты кто?
— Не знаю…
— А ну, отвечай! Откуда? — спросил рослый мужик и махнул рукой в сторону горящего дома.
— Не знаю…
— А где дружки?
— Не знаю.
— Пошли.
И тот, что пониже ростом, повел Севку куда-то по улице, а второй быстро пошел к приюту. Дом на пригорке полыхал. К нему с разных сторон бежали люди с пустыми ведрами в руках. Пожарных машин в городе не было, а пока подводы запрягут, огонь дом съест дотла. Милиционер привел Севку в КПЗ. Заставили выложить все деньги и расписаться за семь тысяч рублей. Там Севка и придумал себе фамилию Морозов, этой чужой фамилией и расписался в допросном листе.
Керосиновый дым и запах крови преследовали Севку все дни. Во рту горечь, сухо, язык путался в словах и буквах, с трудом произносил их вслух. Ни на один вопрос Севка не мог внятно ответить. Все заканчивалось фразой:
— Не знаю…
В городе поймали несколько уродов и двух лахудр. Потянулись чередой допросы и очные ставки. Севка упрямо не признавал обитателей приюта. Боялся и понимал, что они потом отомстят. Он и в самом деле, кроме кличек, ничего о них не знал. Они у следователя тоже запирались. Через неделю Севку увезли в Уфу, на какие-то комиссии, к новому следователю. Там была очная ставка с Кривым, которого поймали на станции в Чишмах. Он полностью раскололся, признал и выдал Шкета. Даже больше того, что было, наговорил на Севку, но ни разу не упомянул. Храпа. На очной ставке он кричал высоким фальцетом:
— Гражданин начальник! Я чистосердечно во всем признался и добавить к изложенному больше ничего не могу. Не верите, гражданин начальник, так судите!.. Судите несчастного калеку, если у вас нет души и человечности!
Потом Севкино дело рассматривала комиссия из мужчин и женщин. Они тоже о многом расспрашивали и совестили, некоторые жалели, считали Севку круглым сиротой, потому что не знали ни настоящей его фамилии, ни про бабку и родителей. Здесь Севка уже назвался Чижовым, придумал историю, что отстал от матери в дороге к Челябинску, потерялся в Давлетханово и жил, где его приютили. На всех допросах в Давлетханово и Уфе признавался только в том, что продавал хлебные и продовольственные карточки, которые ему давали, сам не воровал. Ему не верили, а доказывать было бесполезно. Про Храпа молчал от страха. Пахана, видно, никак не могли изловить, а то бы устроили очную ставку. Но если тот на воле узнает про «раскол», то обязательно отрубит Севке голову. Наконец привели в небольшую и пустую комнату, где три человека листали подшитые бумаги в толстой папке, задавали уже известные Севке вопросы, споря и переговариваясь между собой. От них он узнал решение: отправить его в детскую колонию на три года будто бы за групповое воровство или спекуляцию в крупных размерах.
Севку повезли в вагоне с решетчатыми окнами и охранником в Болебей. Он устал, и уже было все равно, куда и зачем везут. Когда на полпути поезд остановился в Давлетханово, Севка очень разволновался и чуть было не заплакал навзрыд, но сдержался. Смотрел через окно на знакомую станцию, людей на перроне и очень хотел увидеть среди них родную бабку. Конечно, ее здесь не было. Прошло пять минут, поезд тронулся. Севка старался высмотреть вдалеке хоть краешек своего родного дома, но отыскал только высокую железную трубу городка Осоавиахима…
В колонии Королер спросил:
— По какой статье? По какому делу, в натуре?
Черт ее знает, какая она статья, а о деле лучше не вспоминать, потерять бы память, да и все тут.
Лежать в ящике под вагоном жутко, словно в гроб забрался. Мышцы затекают и ноют, не повернуться. Голову бы не высунуть наружу, а то залетная галька в лицо или глаза попадет. Вокруг грохот. Стучат колеса, точно рельсы молотят, оглохнуть можно. Так и ехали вдвоем от Болебея до Аксаково. Там бросили свою подвагонную конуру и пересели на товарняк. Храп на вид уже не тот, что был раньше, здорово сдал, похудел и обрюзг. Отпустил усы и приглаживал их алюминиевой расческой. Он сразу узнал Севку и вроде бы даже обрадовался этой встрече.
— Ну что, Шкет, в Самару потянем?
Можно и в Самару, назад в Давлетханово хода нет. В Куйбышеве, может, в госпитале разыщет отца. Храп выглядел не таким грозным и властным, как на хазе. Он жаловался на судьбу, рассказывал, что фартить перестало, с трудом скрывался. Показывал Севке инвалидную справку и наградной лист:
— С метриками у меня, Шкет, порядок…
Скорее всего, он выкрал их где-нибудь или подделал. А может, из-за этих бумажек не одного человека убил?
— Кодла почти вся угодила в тюрягу, не посмотрели, что уроды и калеки. Они друг дружку за пшик продали и заложили. Всех бы их в огне утопил! — Но тут же Храп принялся расписывать прелести самарской жизни, будто там лафа, много верных корешей и еще больше башлей.
В Абдулино товарняк загнали в тупик. Они целый день бродили по станции и по базару в поисках жратвы. Храп где-то непонятным образом раздобыл горшок молока и пирожки из лебеды с картошкой. Пили и ели под раскидистым кустом. Внешне Храп напоминал благообразного горожанина с палочкой, сильно хромал, вызывая тем сочувствие у встречных. Когда на станции милиционер проверял документы, Храп ловко играл свою роль и заискивающе говорил:
— Вот, уважаемый товарищ милиционер, еду из госпиталя с сыном, он специально за мной приезжал. Дом родной в Татарии, в Казанской области, значится… Спасибо, что не забыли там меня, искалеченного войной инвалида. Торопимся с сынком, сами понимаете, душа сильнее тела болит. Да вот неприятность вышла, от поезда отстали, за кипятком ходили, чтобы киселя заварить. Попробуем через воинскую кассу на следующем «пятьсот-веселом» уехать. Может, вы, товарищ милиционер, поможете инвалиду войны и посодействуете нам? Очень будем благодарны. А если у вас и без нас хлопот много, то сами как-нибудь управимся… Вы уж не удивляйтесь, товарищ милиционер, что я без орденов и медалей, награды меня еще разыскивают, а дожидаться мне их в госпитале не ко времени, вот пока и ношу одни фронтовые записи на представление…
Настоящий артист этот Храп, так изобразит, что не только дурак, но и умный поверит. Милиционер лишь сочувственно посмотрел и ушел. На узловую станцию Кинель прибыли в тамбуре бензовоза. Железнодорожных путей здесь видимо-невидимо. Рельсы веером и пучками разбегались в стороны, поди определи, куда они ведут, на Куйбышев, Оренбург или обратно в Уфу, без стрелочника запутаешься вконец и заблудишься. Храп, еще не доходя до перрона, достал из потайного кармана потертую медаль, нацепил на куртку, потащил Севку в воинский буфет, что находился сбоку от главного входа вокзала. За стойкой скучала