— Нет, — ответила мама.
— У них в сумках убитые животные.
— Не может быть, — прошептала мама.
— Люся, Люся, — папа взял острый нож, — это суровый закон природы. Вон в окне чёрный грач белыми зубами ест невинного козлёнка. Слизень сгрыз селезня. Жаба сжевала кота…
— Съешь плавленый сырок, — предложила мама. — Эрнест Хемингуэй любил плавленые сырки. Как где-нибудь увидит плавленый сырок — весь задрожит. Не успокоится, пока не съест.
— Я хочу съесть животное, — говорит папа. — Любого обитателя гор, лесов или рек.
Карась затаился. Он тихо сидел в тазу и глядел из воды на плывущие облака.
— В конце концов, ужас и смерть ждут каждого! — сказал папа и занёс над ним нож.
В фартуке до земли, без зуба, мрачный совершенно, он начал делать ножом в сторону карася пырятельные движения. Карась зажмурился.
— Знаешь, пап, — говорю я, пока он никого не ранил и не убил, — вообще у нас всё правильно идёт. Но не совсем.
— Что-нибудь не так? — растерялся папа.
— Надо почитать, как это делается, — говорю я. — По-моему, его стоит вынуть из воды.
— Ты прав, сынок, — согласился папа. — Никто не берётся за это дело без надлежащей подготовки.
Он вынес из дома книгу «О вкусной и здоровой пище», открыл главу «Разделка рыбы» и стал мне вслух читать:
«Живую рыбу, прежде чем начать чистить, надо заколоть: острым концом маленького ножа делают глубокий разрез горла между головными плавниками и дают стечь крови».
Папа поднял голову и долго молчал.
— Ты чувствуешь, как пахнет нагретой крапивой? — спросил он наконец. — А скоро опять будет холодно и темно.
— Давай его закоптим! — говорю. Я понял, что папа хочет избегнуть кровопролития.
— Хорош карась в копчёном виде! — обрадовался папа. — Как я люблю, — говорил он, собирая стружки и еловые шишки, — когда идёт дождь, и вся семья в сборе, и чистится картошечка, и рыбка копчёная…
Мы разожгли огонь в чугунной печке на огороде, схватили карася и положили на сеточку над горячим дымом.
— Коптись, мокропузый! — сказал папа. А маме сказал он, строптивый и гордый: — Благодари Бога, Люся, что у тебя есть муж, готовый до самой смерти всех вас кормить и обувать!
Карась зазолотился с боков, его чешуя стала ещё ярче, он весь засверкал, засиял, но даже не подумал прощаться с жизнью.
— Карась, карась! — закричал папа. — Ты почему не сварился в собственном соку?
— Не смей кричать на рыбу, — сказала мама. — Кричать на рыбу — это всё равно что кричать на водоросль.
— Хватит с ним чикаться, — говорит папа. — Сунем его в морозилку. Рыба, замороженная в живом состоянии, если её правильно разморозить, по качеству не отличается от свежей.
Папа завернул карася в газету и положил в холодильник.
Мы постояли, глядя, как солнце садится за тёти Нюрин огород. В Уваровке день нескончаемый — вмещает три московских дня. Можно шесть часов удить, пять — гулять, двенадцать часов спать, восемь — есть, четыре — кататься на велосипеде, а день всё не будет кончаться и не будет.
— Ты заметил, — говорю я, — когда темнеет, какая наступает в мире тишина?
— Я в тоске какой-то, когда темнеет, — отвечал папа. — День умирает, лето скоро отцветёт.
Он прильнул ухом к морозилке и весь превратился в слух.
— Слышишь? Слышишь? — сказал он. — Душа карася расстаётся с телом.
Наутро я проснулся и сразу принюхался: не пахнет ли жареной рыбкой? Ничем вкусным не пахло. Я вышел на кухню и обнаружил там маму с папой, нависших над ледяным карасём.
— После отморожения, Люся, — говорил папа, — рыбу надо положить в холодную воду, а то она будет дряблой и невкусной.
Он снова опустил карася в таз. Тот лежал синий, твёрдый, неподвижный, как древесный ствол.
— Умер, — сказала мама и заплакала.
— Эх ты, Люся, как ты на всё реагируешь! — расстроился папа. — Как Сократ бы на это прореагировал? А Диоген?
— То, что ты сделал, Миша, — сказала мама, — ты всю жизнь об этом будешь жалеть.
А папа — низенький такой, в ботинках, шапке, телогрейке — ей говорит упавшим голосом:
— Люся, Люся, теперь на моей могильной плите ты, наверное, напишешь: «Убийца карася».
— Я напишу: «Любитель прогулок», — сказала мама.
Тут я им говорю:
— Друзья! Что за похоронные настроения? Режьте его на куски, жарьте на сковородке и давайте завтракать!
— Не надо завтракать, в желудке будет тяжесть, — сказала мама.
— В желудке тяжесть — на душе легко! — ответил папа и вдруг вскочил как ошпаренный.
Летним полуднем в тени зелёной антоновки и чёрных слив плавал как ни в чём не бывало, бил хвостом по воде оттаявший карась. Два плавника его, торчавших из воды, горели на солнце, а сам он — пружинистый, гладкий, цвета златоустовского клинка, похож был на резиновую галошу.
— Что ж вы такие обормоты-то, а? — сказала мама, утерев слезу. — Не могут карася отправить к праотцам.
— Люся, Люся! — воскликнул папа, ошарашенный сложностью женской натуры. — В Уваровке климат очень лечебно-профилактический. Он хорошо действует на эмаль зубов, на царапины и наружную оболочку рта, и приятный холодок пробегает по коже, и не бывает цинги, от которой гибнут отважные моряки. Воздух, щупальца сосны и мох леса не дают карасю проститься с жизнью. Но одно твоё слово, Люся, и я любому горло перегрызу.
Сутулый, грустный, молчаливый папа схватил лопату и бросился на карася. Он оскорблял карася, замахивался на него лопатой, предвещал ему всякие ужасы, грозил, что засолит, как селёдку!..
— Дай я тебе причёску поправлю, Миша, — сказала мама, — а то ты на Гитлера похож.
— А ты, Люся, похожа, — сказал папа, бледный как смерть, — на Маргарет Тэтчер.
Им хорошо, они всегда вдвоём. Это я один да один. Папа говорит:
— Ничего, Андрюха, вырастешь, женишься, тоже будешь счастлив, как я.
А я ему:
— Нет, я, наверное, застесняюсь и буду прятаться, такой большой, под столом.
Я поднял голову и увидел лицо Бога. По нему летели вороны. Облака у него были губы, а солнце — зуб золотой.
— Люся, Люся, — звал папа маму. — Ты взрослая женщина! Свари его живьём в кипящем масле!
А мама отвечала:
— Не могу! Я не могу осознать возраст, не верю, что мне тридцать пять, что у меня десятилетний сын и пятилетний кот Кузя, потому что вся моя жизнь — сплошная весна!
— Так не доставайся же ты никому! — папа взял за хвост карася и швырнул его коту.
— На, Кузька, на, — сказал он, — съешь его со всеми потрохами.
Карась лежал на траве, несгибаем и величав. Покой и безмятежность, мир, тишина и симпатия к Кузе сквозили во всей его фигуре.
Кузьма напрягся, сглотнул… и не двинулся с места.
— Кузь, — уговаривал его папа, — Кузь!..
Нос Кузи расширился до необычайных размеров, глаза выпучились, изо рта вырывался рык, но он и головы не поднял от крыльца.
— Встать, когда с тобой русский разговаривает! — крикнул папа.
Кузя не шелохнулся.