type='note' l:href='#n_69'>[69]

Кузьминский молча поклонился под завистливые взгляды окружающих. Алиханов-Аварский слегка толкнул его в бок:

– Просись к нам на Кавказ! К дяде цесаревича!

– Нет, – тихо отвечал штаб-ротмистр. – У меня другие планы…

Отгремел польский. Главный дирижер бала подлетел к императрице и с почтительным поклоном доложил ей о чем-то. Мария Александровна устало наклонила голову и вышла из залы в сопровождении своего камер-пажа. Помощники дирижера выстраивали четыре каре – каждое от ста до двухсот танцующих. Разрешение на контрданс было получено.

Цесаревича не увлекали танцы. Более того, он даже стеснялся танцевать. И теперь предпочел контрдансу беседу с генерал-майором свиты его императорского величества Гурко.

Александр Александрович ценил первое впечатление и был верен ему до конца. Он любил этого солдата-генерала. Если правда, что люди рождаются военными, то Иосиф Владимирович Гурко родился именно военным человеком.

Сын генерала, он закончил Пажеский корпус и начал службу гвардейским кавалеристом, мечтая о боевом поприще. Судьба, однако, охраняла его от войн, хотя Гурко ушел из ротмистров гвардии в пехотные майоры, чтобы принять участие в Севастопольской обороне. Солдат и патриот, он был во всем прямодушен. Когда позднее ему, полковнику и флигель-адъютанту, жандармское III отделение предложило следить за неблагонадежными, он в знак протеста подал в отставку. Дело получило огласку, отставка не была принята, но при дворе недоброжелатели кололи Гурко фразой, которой откликнулся на его поступок Герцен в своем «Колоколе»: «Аксельбанты флигель-адъютанта Гурко – символ доблести и чести».

В военном искусстве Гурко исповедовал суворовский девиз: «Ввяжемся, а там посмотрим». Его принципом было: идти вперед, невзирая на численное превосходство врага, стремительно сблизиться с ним и сокрушить его пулей и штыком. Все вверяемые ему подразделения, начиная от эскадрона лейб-гвардии гусар и кончая гренадерским полком, выказывали на маневрах отличную подготовку. Суворова как полководца Гурко боготворил, считал, что суворовские заветы, особенно с проведением милютинских реформ, преданы забвению, и горел желанием доказать их жизненность и силу. Милютина недолюбливал и наследник, видя в нем одного из главных сподвижников графа Лорис-Меликова, ведущего Россию к гибельной для нее конституции и парламентаризму.

– Война неизбежна, – говорил, морщась, Гурко (он сломал на недавних маневрах ключицу). – Малые войны обычно перерастают в большие. Столкновение сербов и черногорцев с турками – не исключение…

– Но что будет тогда с Россией? Неужто ей придется воевать не только с Портой, но и коалицией Европы, как в Крымскую кампанию?[70]

– Я солдат, ваше высочество. Большая политика мне не по зубам. И мне хочется одного: просить государя отрешить меня от командования кавалерийским корпусом. И дать мне под начальство пехоту.

– Да, Иосиф Владимирович, мне передавали ваши слова: жить с кавалерией, а умирать с пехотой…

– Простите, ваше высочество. Но лучше так: жить с кавалерией, а побеждать с пехотой!

Наследник приметил, что штаб-ротмистр Кузьминский уже давно томится в отдалении, и попрощался с генералом.

Он дал знак кавалергарду подойти.

– Я помню наш разговор, штаб-ротмистр. Меня неприятно поразили ваши недомолвки, – сказал Александр Александрович.

– Ваше высочество! – твердо проговорил Кузьминский. – Соблаговолите оказать мне милость.

– Какую же, штаб-ротмистр? – поморщился наследник.

– Я прошу вас, ваше высочество, испросить у его величества разрешения на мой отъезд в Белград. К князю Милану.

Цесаревич оглядел Кузьминского, задержавшись взглядом на трех Георгиевских крестах, последний из которых был золотой с бантом. Ему нравился этот офицер – за прямоту и резкость, чего так не хватало придворным, окружавшим трон. Но Александр Александрович даже не допускал, что может пообещать и не выполнить обещанного.

– Вы намерены ехать с генералом Черняевым? – осведомился он.

– Черняев, ваше высочество, уже за пределами Российской империи. Он на пути в Белград.

После долгой паузы цесаревич медленно сказал:

– Нет, штаб-ротмистр, я не выполню вашей просьбы. Я обязан оберегать его величество – и как государя, и как отца – от подобных прошений. Ответ будет отрицательный. И это только взволнует его…

«Ну вот! – пронеслось в голове Кузьминского. – А князь Кропоткин, до его внезапного ареста, уговаривал меня обратиться к наследнику с предложением войти в оппозицию к своему отцу. Я тоже сказал тогда: „Нет!“ И после того Кропоткин стал вдруг говорить, что надеется на мое молчание, на честь офицера. Мне оставалось только ответить ему: „Как вам не стыдно, князь!“

Он наклонил голову:

– Извините, ваше высочество…

«А ведь этот Кузьминский может наделать глупостей, – думал наследник, провожая взглядом кавалергарда, который быстрыми шагами пересекал залу. – Сбежит в Сербию! А каков тогда будет гнев государя!.. Он скажет: „Это революционер!“ Ведь после того как государственным преступником оказался его бывший камер-паж,[71] ему всюду мерещатся революционеры. Сколько отшумело процессов! И сколько злодеев сидит теперь в Петропавловской крепости и губернских тюрьмах!..»

4

Карета с опущенными шторками остановилась у ворот и довольно долго стояла, покуда солдаты не отперли их изнутри. Жандармы длинными узкими проходами повели Тихомирова к железным внутренним воротам. Они вошли под мрачный свод, откуда Тихомиров попал в небольшое помещение, где его сразу охватила тьма и сырость. Четверо унтер-офицеров крепостной стражи, не произнося ни слова, неслышно забегали в своих войлочных ботинках, покуда смотритель расписывался в книге о приеме арестанта.

Тихомирову приказали раздеться донага и облачиться в арестантское платье: зеленый фланелевый халат, длинные шерстяные чулки невероятной плотности и желтые туфли такого гигантского размера, что они еле держались на ногах, едва он попробовал ступить.

Затем его повели темным коридором, по которому мрачно вышагивали часовые, и ввели в одиночную камеру. Захлопнулась тяжелая дубовая дверь, щелкнул ключ в замке, и Тихомиров остался один в полутемной камере.

Первым его порывом было подойти к окошку. Оно было прорезано в форме широкого низкого отверстия в двухаршинной каменной стене на такой высоте, что Тихомиров едва мог достать до него рукой. Окошко было забрано двумя железными рамами со стеклами и, кроме того, металлической решеткой. За окошком саженях в пяти тянулась внешняя крепостная стена необыкновенной толщины. На ней одиноко торчала серая будка Часового. Только задрав голову, Тихомиров мог различить клочок неба.

Узник окинул взглядом камеру, в которой ему, возможно, предстояло провести несколько лет. Она оказалась казематом, предназначавшимся для большой пушки, а окно – амбразурой. Сюда никогда не проникали солнечные лучи. Меблировку составляли железная кровать, дубовый столик и такой же табурет. Пол был покрыт густо закрашенным войлоком, а стены оклеены желтыми обоями. Чтобы заглушить звуки, обои были наклеены не прямо на стену, а на полотно, под которым Тихомиров обнаружил проволочную сетку, а за ней – слой войлока. Только под ним удалось нащупать камень. У внутренней стены стоял умывальник.

В толстой дубовой двери было прорезано запиравшееся квадратное отверстие, чтобы подавать пищу, и продолговатый глазок со стеклом, закрывавшимся с наружной стороны маленькой заслонкой. Через этот глазок часовой мог наблюдать в любое время, что делает заключенный. И в самом деле, часовой тут же поднял заслонку глазка, причем сапоги его жестко заскрипели, когда он по-медвежьи подкрался к двери. Но едва Тихомиров попробовал заговорить с ним, на лице солдата появилось выражение ужаса, и заслонка тотчас опустилась.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату