Он испытывал в этот миг странное чувство. Судьба – он не нашел, да и не искал иного слова – заставила его жизнь сделать еще один неожиданный поворот; а уж его ли жизнь не была богата поворотами и прыжками? Он думал сейчас о себе, как о постороннем человеке, а мальчик с фотографии глядел на него – хороший мальчик, еще не принимавший участия ни в одной авантюре. И обо всем, что Нарев делал и к чему стремился, он тоже думал сейчас, как о вещах, относящихся к кому-то постороннему. У него было великолепное качество: способность быстро примиряться с происшедшим и не стараться вернуть утерянное, но сразу ориентироваться в новой обстановке. Нарев был, как говорится, легкий человек, не таивший долго ни зла, ни сожалений, с памятью о женщинах он расставался так же легко, как и с воспоминаниями обо всем другом, как распростился недавно с мыслями о тех людях, что и сегодня, наверное, ждали его на Земле и продолжали на него надеяться. «Не дождутся», – подумал он, и это было все, чем он их удостоил.
Рука его все касалась волос, они были коротко подстрижены и не закрывали шеи, и Нарев поймал себя на желании притронуться к нежной коже. Он едва сдержался, и этому надо было удивляться: не желанию, а тому, что он его не выполнил. Нарев с тревогой, неожиданной для него самого, стал думать о том, что означает это чувство – не влечение, но нежность, какую испытывают к ребенку. Хотя ему было тридцать восемь, и разница между ними вряд ли превышала полтора десятка лет.
Нарев знал себя и свою способность на сто процентов использовать всякое обстоятельство в любой обстановке. Он уже решил, что предстоит ему сделать в этом странном мире, и был уверен, что выполнит задуманное. По сути, он уже и начал. Сейчас его занимало иное: не явится ли нежность чем-то, что повредит его способности легко принимать новые правила игры и, почти мгновенно усвоив их, играть и переигрывать других. В этом неожиданно возникшем мире тоже были свои правила, и Нарев уже постиг их; одно заключалось в том, что надо было сразу обеспечить себя чем-то, чего могло не хватить на всех. И он, казалось, сделал шаг к этому, и хотел верить, что только холодный эгоизм заставлял его сейчас сидеть рядом с этой женщиной, а вовсе не чувство сострадания и не что-то иное. Нарев знал, что он эгоист и за много лет привык к этому; ему не хотелось менять кожу – старая сидела на нем привычно, обмялась по фигуре, он чувствовал себя в ней великолепно. И все же какая-то струна в его душе была настроена не в лад с остальными. Почему именно эта женщина заинтересовала его – единственная, которая не была тут одинокой? Только ли желание действовать наперекор людям и брать над ними верх заставило его выбрать ее или что-то другое? Другое пусть бы оставалось юношам…
Он прислушался. Мила дышала реже и ровнее; кажется, уснула. Нарев усмехнулся, иронизируя над самим собой, а рука его продолжала гладить короткие, шелковистые волосы.
– Милый, что мы будем делать?
Опять этот голос – почти беззвучный, мягко, безболезненно проникающий в сознание. Голос, в котором обычно звучит профессиональный наигрыш, который наверное, останется навсегда. Но неужели даже здесь нельзя какое-то время не слышать ничьих голосов? Здесь, где один человек приходится, если прикинуть, наверное, на миллиарды миллиардов кубических километров пространства!
Истомин что-то буркнул, не оборачиваясь. Тут же узкие ладони невесомо легли ему на плечи, пальцы дотронулись до шеи.
– Уже много времени, нельзя же постоянно работать! Ты сжигаешь себя, милый, а я хочу, чтобы ты жил долго… И потом, тебе грозит опасность исчерпать себя! Не помню, кто это писал, что прерывать работу надо как раз тогда, когда становится ясно, как идти дальше. Ты помнишь, конечно, кто.
Он мысленно зарычал. Ему как раз было совершенно неясно, как идти дальше; все застопорилось, вместо четкой структуры была овсяная каша. Кашу Истомин терпеть не мог.
Вслух он, однако, рычать не стал. Подумал лишь: вопрос счастья и несчастья – вопрос количества. Что- то в меру – счастье. Сверх меры – беда. Мы пишем порой, что кто-то был счастлив безмерно. Бред. Счастье – это мера. Счастье: ты работаешь и знаешь, что потом, закончив, выйдешь из своего гнезда и, пройдя много ли, мало ли, постучишь у двери, за которой ждет тебя женщина. А беда – вот она: та же самая женщина сидит тут и мешает тебе работать.
Сделав такое заключение, Истомин снял ее ладони с плеч, поцеловал их и сказал настолько мягко, что сам удивился:
– Чего же ты хочешь?
– Может быть, сходим, посидим у кого-нибудь? Поболтаем… Или пойдем в бар…
– Я хочу еще поработать.
– Ах, я помешала? Извини…
Независимые нотки проскользнули в голосе Инны, и Истомин внутренне усмехнулся: женщинам свойственно тонко оценивать ситуацию. Сейчас прекрасно-слабый пол в дефиците, и Инна явно намекает, что я более заинтересован сохранить ее, чем она – меня. Не страшно, не страшно…
– Я сказал, мне надо поработать.
Она с минуту смотрела на него – странно, изучающе:
– Скажи: у тебя там тоже есть женщины?
Он не понял.
– Ну, в этом романе.
– А разве бывает иначе?
– А кто они?
– Чего ты хочешь?
– Я спрашиваю: с кого ты их пишешь? Наверное, ведь не с меня. С Милы? Или это Зоя?
– Слушай, да что ты, в самом деле…
– Ты, наверное, мысленно с этими женщинами, а вовсе не со мной. Милый, скажи… Ты считаешь, что ошибся? Да? Я мешаю? Ты ведь думал, что все ненадолго. Земля была так близка – и вдруг приходится продолжать случайную интрижку… Но разве я тебе навязывалась?
Он тяжело вздохнул.
– Слушай, сходи в бар одна – там, наверняка, сидит кто-нибудь.
Он и не глядя знал, что Инна сейчас сжала губы, глаза блеснули из-под опущенных ресниц – трансплантированных, конечно, а впрочем – кто их разберет.
Жестко прозвучали, удаляясь, ее шаги. Истомин облегченно вздохнул, но тут же нахмурился и снова бессмысленно уставился на диктограф, словно гипнотизируя аппарат взглядом.
Лифт стремительно пролетел по шахте; звонко щелкнул шлюз энергодвигательного корпуса, и кабина замерла. Капитан вышел. Вспыхнуло табло, голос повторил написанные красным слова: «ОСТОРОЖНО! ПРОВЕРЬ ИНДИКАТОР!» Капитан привычно коснулся нагрудного кармана. В этом корпусе следовало быть внимательным.
Проходя мимо узких дверок, Устюг прислушался к негромким голосам:
«Я первый накопитель. Энергия – норма. Расхода нет».
«Я второй накопитель. Под нагрузкой. Расход – одна десятая».
Устюг машинально кивал в ответ на рапорт каждого автомата. Кивал просто по привычке: на деле он их даже не слышал. Он и так знал, что накопители в порядке. А вот батареи…
По узкому трапу он спустился к батареям.
«Я первый блок. Вышел из строя. Опасности нет».
Капитан глянул на свой индикатор. Опасности не было.
«Я второй блок. Вышел из строя. Опасности нет».
Капитан протянул руку к дверце. Нажал предохранитель. Отворил.
Пахло холодной гарью. Сгоревшая изоляция теперь осела и покрывала пол, словно кто-то в спешке и страхе жег здесь бумаги. На самом деле тут сгорело нечто большее, чем секреты: судьба тринадцати человек. Но пепел – не самое страшное… Капитан ладонью счистил остатки сгоревшего защитного слоя, нагнулся, вгляделся. Тончайшие пластины батарей – вот что было главным. Они были просты, изготовить их заново вроде бы не составляло труда – одну, десять, даже сто. Но точность сплава, отделка поверхности… И к тому же, сто – куда ни шло, но в шести блоках их было более полумиллиона. Это была бы задача на годы. Годы требуют великого терпения. Хватит ли его? Об этом размышлял капитан, вертя в пальцах обрывок изоляции. Потом сигнал прервал его мысли: зажужжал аппарат на стене. Он ответил.
– Капитан? – В голосе Веры была тревога. – Вы нужны здесь, капитан. Быстрее, пожалуйста…