Здесь я прежде всего увидел гору долбанок, то стертых, а то и с порванным матерчатым верхом. Сапожники — их было человек десять — даже поздними вечерами сидели за своими столиками и работали. Открыв дверь, я остановился у входа.
— Свой! — тихо сказал Зарудный и бросил молоток на столик.
Все последовали его примеру. Зарудный пояснил:
— Думали, идет комендант, вот и схватились за молотки.
— Я похож на коменданта? Он раза в четыре по объему и по весу больше меня, — заметил я.
— Вечером, да еще здесь, кошка волком кажется. Садись, снимай свои хромовые-ивовые. Так удобней знакомиться.
Зарудный представил меня уральцу Саше Воротникову, назвав его музыкантом. Я внимательно посмотрел на него: тонкое лицо, худощавый, как все, юноша с длинными, костлявыми пальцами. Мое внимание привлек пожилой человек с сединой в волосах и глубоко посаженными глазами, назвавший себя Владимиром. Что-то величаво спокойное было в его образе и в манере держаться.
— Отпразднуем его приход, товарищи, — неожиданно сказал Владимир и задержал на мне свой мягкий, но цепкий взгляд.
Я посмотрел на Зарудного. Наверное, все заметили мою взволнованность.
— Зачем печалиться? — душевно, но твердо сказал Зарудный. — На фронтах наши будут праздновать октябрь с музыкой батарей, а мы, к сожалению, не будем в ней принимать участие. Вот если только Саша на сапожном инструменте сыграет.
Воротников улыбнулся как-то по-особенному, словно ребенок, к которому ласково обратились, и ответил:
— Попробую, исходя из условий, — и начал выразительно выбивать о доску своими длинными пальцами знакомый мотив.
Поём тихо, без слов, это была мелодия «Москвы майской». Глаза у людей заискрились, лица стали одухотворенными, и мне вдруг показалось, что мы не в концентрационном лагере, а где-то на родной земле, что все здесь свои, близкие, свободные люди. Я чувствовал, как мои душа и сердце вместе поют эту любимую песню. Зарудный смотрел на меня. Я понял, что ему хотелось, чтобы я поверил этим людям и считал их своими близкими, верными гражданами Родины.
Владимир подал знак, и стало тихо.
— Отпразднуем, товарищи, двадцать седьмую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции. Соберемся после ужина. Где предлагаете?
— Известное дело — в прачечной. Туда реже всего заглядывают «стукачи», — предложил Владимир.
— Лучше здесь, в сапожной, — сказал Зарудный. — Безопасней. Решено. Хлеба мы припасли. Все! А ты возьми любые старые долбанки, я заменю на хорошие, — посоветовал мне Зарудный.
— У Димы совсем развалились, — вспомнил я о своем молодом друге.
— Давай. Детских у нас много. О мальчиках особенно надо заботиться. Несчастные дети! Что ты еще хочешь сказать?
— Я сегодня работал рядом с хорошим юношей, с Колей, его фамилия не то Рубанич, не то Рубенович.
— Коля Урбанович, — подчеркнул фамилию Зарудный. — Он прекрасный парень. На него можно положиться. О нем я тебе расскажу потом.
В темноте мы пожали друг другу руки и я ушел, преисполненный бодрым чувством. Значит, на острове Узедом существует подпольная организация, поддерживающая людей в минуты отчаяния, заряжает их оптимизмом и надеждой на лучшее будущее. Ручеек целебной воды течет сюда, пробивается из родной земли, освежает душу своих сыновей.
Сегодня я будто напился этой животворной воды, она прибавила мне сил и энергии.
6 ноября, когда стемнело, ко мне подошел Миша Лупов. Оказывается, и он знает о празднике в сапожной мастерской. «Пора», — шепнул он мне.
Мы взяли с собой кто обувь, кто какую-нибудь одежонку и, крадучись, вышли во двор лагеря.
Наверное, никогда в мастерской не было так многолюдно. В такой поздний час шел обмен старой обуви на новую. Зарудный и его коллеги во главе с немцем Карлом сидели за своими рабочими столиками.
— Товарищи, за Великий Октябрь, за нашу победу! — сказал Зарудный. Воротников застучал пальцами по звонкой диктовой доске. И на этот раз песня о Москве разлилась своей волнующей душу мелодией. Когда кончилась песня, Владимир тихо сказал:
— Разойтись! — И все поняли, что это был приказ, и исполнение его безоговорочно.
Мы возвращались к своим баракам, держа в руках долбанки. Редкие высокие сосны, казалось мне, поздравляли меня с праздником, Слышен был мерный шум морских волн, набегавших на пологий берег острова. Луна то появлялась, то вдруг пряталась среди туч, будто играла с ночью в прятки.
До сих пор, когда я взбирался на свой этаж под самую крышу барака и ложился в свой ящик-кровать, каждую ночь грызла меня горькая тоска одиночества.
И вот теперь я вошел в общество смельчаков, которые не шепотом, а вслух ведут разговоры о победах наших войск, о городах Польши, Венгрии, за которые сегодня ведет бои наша могучая Советская Армия. Эти люди знают все подробности покушения на Гитлера. Они живут великими тайнами и большими интересами. С ними я и буду искать пути к вражескому самолету, чтобы вернуться на Родину.
Пришла зима
Поползли низкие тучи, пошел снег. Лес и море стали будто темнее. Еще тяжелее стало жить заключенным. От холода мы кутаемся в бумажные мешки, наматываем на себя все, что можно.
Стужа особенно донимала утром, когда, раздетые до пояса, мы выбегали во двор, чтобы проделать упражнения физической зарядки. Затем бежали к умывальнику и, протиснувшись к трубе, пробитой во многих местах, подставляли свое худое, посиневшее тело под острые струйки ледяной воды.
На аппельплаце заключенных непременно осматривал комендант. В теплой шинели, сапогах, перчатках, обходил он каждый ряд с фронта и тыла. За порванную одежду — удар нагайкой, за плохую выправку, нестроевой вид — кулаком в лицо... Только после всего этого комендант выходил на середину плаца и спрашивал:
— У кого есть жалобы?
Тысячи людей молчали.
— Кто болен? Кто плохо себя чувствует?
Молчание.
В первые дни во время такой процедуры кое-кто из больных доверчиво признавался в своем недомогании. Ему приказывали сделать шаг вперед; подходил врач, высоким приказывал наклониться, ибо сам был мал ростом... Оттянув веки, заглядывал в глаза и, каким бы больным ни был человек, вызывал двух «санитаров». В мгновение ока прибегали они с ведром холодной воды и выливали ее на голову заключенному...
Сейчас больные молчат. Ветер кружится и бросает в лицо хлопья снега. Туманы закрыли аэродром. Жизнь на нем замерла. Работа в «планирен-команде» на ветру, среди болота, с лопатой и деревянным молотом уже свела в могилу нескольких наших товарищей. Я чувствовал, как ежедневно таяли и мои силы. Начали пухнуть ноги.
Я заметил, что часть знакомых мне по Заксенхаузену и новых заключенных стали одеваться теплее. Мой земляк Фатых однажды утром поддел под байковую куртку теплый и модный свитер.
— Где взял? — спросил я его.
— Далеко ходил, — ответил он, оглядываясь вокруг.
— Что значит это?
— Меня теперь на машинах возят. Пойдешь в «бомбен-команду?» — вместо ответа на мой вопрос спросил Фатых.
— Пойду, — быстро согласился я.
— Там пахнет царством небесным, — опять иносказательно прозвучали его слова.
У меня было время подумать, чтобы расспросить других о деятельности загадочной «бомбен-команды». Работа в ней — опасное дело, я это знал, но оказалось, она выезжает за пределы лагеря. Такая возможность меня устраивала: работавшие в ней находят в руинах теплую одежду, куски хлеба.
Вечером Фатых принес мне сухой, словно таранка, колбасы, завернутой в обрывок свежей газеты.
— Ешь и читай. Полный комфорт. — Сказав так, он поведал мне, как его команда обманывала охранников и целый день ничего не делала, отсиживалась на дне ямы, около неразорвавшейся бомбы.
— Вахманы боятся нос сунуть, — продолжал он свой рассказ. — Стоят себе метров за двести и наблюдают, лишь бы мы из ямы не вылезали.
Через несколько дней я сидел в кузове рядом с Фатыхом, и машина везла нас по вязкой лесной дороге в неизвестном направлении. Колючая проволока давно осталась позади. Здесь я услышал, что наша команда — пятая по счету... Четыре предыдущие взлетели в воздух.
Высадили нас на некотором расстоянии от двухэтажного полуразрушенного дома, окруженного руинами. По всему было видно, что селение разрушено недавно. Нам выдали лопаты, кирки, ломы и под охраной солдат и овчарок повели к объекту.
Солдаты показали, где, в каком доме находится невзорвавшаяся бомба, потом долго инструктировали тех, кто должен был вынимать взрыватель. Строго приказывали передавать им все ценное, что будет найдено в доме.
Один за другим со своим тяжелым снаряжением мы поползли в пролом. Команда наша состояла исключительно из советских людей. Когда пришли на место работы, кто-то сказал:
— Это, друзья, наша территория. Ни один эсэсовец не ступит своей гадкой ногой на нее. Здесь мы работаем на самих себя. «Кто это так разумно рассуждает?» — удивился я. Это был музыкант Саша Воротников.
Необыкновенно опасная работа: бомба прошла все этажи и застряла под полом нижнего. Ее надо откопать и обезвредить. Каждое твое движение должно быть точным, каждый кусок кирпича, рамы, стекла, домашней утвари нужно вытянуть и переложить так, чтобы не задеть бомбу...
Населения в таких домах нет. Мы приступили к делу. Вот уже очистили одну площадку и теперь на нее будем складывать все, что достанем снизу. Пошли глубже. Нас уже не видно, и мы ничего не видим, кроме потрескавшихся стен с цветным накатом, следов от картин и ковров, оборванного шнура. Холодный пот выступает на многих лицах работающих. Сердце тревожно стучит в груди. Становится страшно от мысли, что где-то под нами огромной разрушительной силы бомба, которая притаилась и только ждет, чтобы ее неосмотрительно качнули... Фашисты посылали нас на смерть... Опасность и мобилизует нас, и отнимает у нас последние силы. Не найдем ли хоть что-нибудь из съестного?
Кто-то пытается нарушить грустное однообразие веселым разговором:
— Обязательно что-то найдем, раз здесь люди жили...
— А может, их давно с острова вывезли. Откуда ты знаешь?
— Мой товарищ ездил сюда неделю и привозил кое-что.