печеного яйца цыпленка высидит»… А где, в чем Осолодкин усмотрел эту цепкую изворотливость? Ведь то, что сказал Юколов, было разумно. Вряд ли Черноусов был способен на такое. А Юколов умен. Верно: благообразен, вежлив, как-то обтекаем, что ли.
Захотелось поговорить со своим человеком, перед которым можно оставаться самим собой, да и узнать новости: ведь Лунев выехал из Свердловска значительно позже меня.
Я вышел из дома. Чтобы не сбиться с пути, я выбрал прежнюю дорогу — через Слободку, мимо церкви к шоссе и оттуда на Поворотное. Дом Стромынского…
Вечер был безветренный.
Я шел быстро к холму, чернеющему невдалеке, поднялся по лестнице, вырубленной в скале, и вышел напротив паперти. Купол лучился светом редких звезд. Черные кроны деревьев были недвижимы. Я постоял, поглядел и шагнул на дорогу, но меня окликнул незнакомый голос:
— Товарищ Никитин!
Я вернулся к паперти, и ко мне навстречу поднялся со ступенек московский студент Ковалихин:
— Не торопитесь?
Мне сразу не пришло на ум, что сказать, и я ответил:
— Да нет…
— Посидим. — Он подвинулся, уступил мне место рядом.
— Тишина какая!.. — Помолчав, он сказал: — Будем знакомы, Кирилл Ковалихин. Вы, наверное, думаете, студент за длинным рублем погнался… — Снова помолчав, он признался: — Меня действительно соблазнили деньгами. Жена ждет ребенка. Одна стипендия на двоих. А тут предложение. Согласился я, приехал, досталось мне писать Христа в состоянии невесомости. Я его с космонавта сдул, в «Огоньке» обнаружил. А лицо позаимствовал Юколова — без пяти минут христианский мученик…
— Поэтому вы лицо листом бумаги закрыли?
— Он мне знаете какой скандал устроил? «Перепишите, требует, иначе пожалеете!»
— Мне думается, Кирилл, вы к своей работе отнеслись легкомысленно. Ничего в вашем деле нет зазорного, а вы какую-то комедию из этого сделали.
— Небось считаете, что церковная роспись дело богоугодное?
— Нет, Кирилл, не считаю, но охрана памятников культуры — дело почетное, к нему надо относиться без насмешки. Я знаю честных людей, настоящих художников, одержимых творческой страстью, а стоят они месяцами по пояс в битой щебенке и занимаются тем, во что вы и не поверите. Они извлекают из мусора кусочки фресковой живописи, моют в воде, едва прикасаясь пальцами, и бережно укладывают на стенд с просеянным песком. Их глаза светятся радостью открытия…
— Где же такое?
— Верстах в трех от Великого Новгорода, церковь там есть такая — Спаса-на-Ковале. Да не одна она, много таких сооружений русского зодчества — его священная история. Нельзя, Кирилл, шутить этим.
— Вы и Всех Скорбящих ставите в ряд?
— Нет. Не ставлю. В этом сооружении нет ничего ценного и фрески плохие, ремесленные. Разве иконы Юколова, но и они хорошо выполнены, и только…
— Не Феофан Грек и не Симеон Черный, — вставил он со смешком.
— Скажите, Кирилл, у вас есть ключ от церкви?
— Есть.
— А свет на лесах?
— Электричество есть. Хотите посмотреть моего Христа?
— Да, Кирилл, очень хочу.
— Пойдемте.
Ковалихин открыл дверь. Мы вошли в церковь и поднялись по приставной лестнице на леса. Кирилл взял в одну руку лампу-времянку, висящую на шнуре, другой сорвал лист бумаги…
Лицо Христа было выскоблено до штукатурки.
На свежей краске остался след ножа с зазубринами.
И я вспомнил деревянные плашки в руках капитана Трапезникова.
ХЕЛЬМУТ МЕРЛИНГ
С утра я читал увлекательную книгу о Новгороде Великом, а без десяти двенадцать собрался к Юколову.
На улице ветром несло тополиный пух. В середине августа тополиный пух! Неужели цветут тополя?
— Где здесь дом Марфы? — обратился я к прохожему.
— Марфы-собачницы?
— Это почему же «собачницы»? — удивился я.
— Марфа собак держит, торгует щенками. Из шерсти вяжет рукавицы. Вон пух летит, стало быть, она своих псов вычесывает. Третий дом направо, с голубыми ставнями.
Направился я в третий дом направо. Еще близко не подошел к воротам, как поднялся неистовый собачий лай.
Калитку мне открыл Юколов.
Под яростный лай собачьей своры я торопливо вошел в дом и через хозяйскую половину в комнату художника.
На стенах комнаты висели десятка полтора этюдов и законченных картин, написанных в манере художников-миниатюристов. Одна особо привлекла мое внимание. Ничего особенного в ней не было, но почему-то я не мог оторвать от нее глаз. Две березки, меж ними качели. — Рубленая стена домика в три окошечка. Старые, покосившиеся наличники. Настежь распахнуты рамы, сквозняком выпростанные ситцевые занавески и на подоконниках в буйном цвету герани. Красные, белые, темно-вишневого тона герани.
Я перешел к другим пейзажам местной природы. Яркие, запоминающиеся уголки леса, приусадебные сады. Но вот этюд мужского портрета, мужественное лицо немолодого человека. Из-под ворота рабочей блузы выглядывает уголок морской тельняшки. Глаза смотрят сурово, углы губ опущены. Он курит голландскую трубку, поддерживая чубук кистью сильной руки с длинными пальцами.
— Это кто, моряк? — спросил я.
— Союз художников поручил нам писать портреты строителей для первомайской выставки. Это рабочий, по фамилии Дзюба, в прошлом моряк.
— Интересное, волевое лицо.
— Да. Я написал портрет, он был на выставке, его купило строительное управление.
Мы сели на старинный, красного дерева диван, бог знает как попавший к собачнице Марфе. На столе лежала «Шагреневая кожа» Бальзака, заложенная на странице.
Увидев книгу в моей руке, Юколов спросил:
— Любите Бальзака?
— Да. Философские вещи меньше, чем другие из этого цикла.
— Вот вы вчера интересовались, как в этой глуши мы проводим время. С утра ходил на этюды, затем хорошая книга, послеобеденный отдых. Мне под шестьдесят, Федор Степанович, огонек поугас, любопытство притупилось. Тихо катится тележка под гору по булыжной мостовой…
— Грустно что-то, Донат Захарович. Так владеть кистью, писать так вдохновенно, так мастерски и думать о тележке под гору. Один писатель сказал об этом еще ярче: «Едем с ярмарки». Но вы зря об этом. Право, зря!
Я осмотрел спартанскую обстановку комнаты. На вешалке висел плащ, подбитй шерстяной шотландкой. Шляпа и светлый шарф. Теплый вязаный жилет. Стеганая синяя куртка. Узкая железная койка застелена чисто и строо, по-военному. На тумбочке стопка книг. Очень хотелось полистать эти книги, но я