Оказывается, произошло вот что: турист, уезжая, подарил одной нашей переводчице чулки. То, что он подарил их ей, — это еще полбеды. То, что она взяла их, — это беда. Это и есть тот ужасный и чудовищный факт, который вскрылся только сегодня.
Мы потупились. Мы знаем, что принять в подарок конфеты, духи — это ошибка, но принять в подарок чулки — это уже проступок.
Мы молчим. Мы молчаливо осуждаем своего коллегу. Но Гоше этого мало. Гоша хочет воспитательной работы. И если нужно для дела, он согласен вести эту работу один на один с молчаливой, но подчиненной ему группой переводчиков. Через десять минут мы воспитаны так хорошо, что, если Гоша будет продолжать, он нас просто испортит. И тогда Ирка — она и бесстрашная девчонка, и секретарь нашей комсомольской организации, но страшная вредина — спрашивает Гошу: «А почему нельзя принимать в подарок чулки?»
Всеобщее замешательство. Сейчас Гоша что-нибудь «выкинет». Но Гоша не выкидывает. Он напрягается изо всех сил и выпаливает: «Потому что это неэтично».
Ай да Гоша, ай да молодец!
Оживление в зале.
И вдруг Ирка кричит с места: «И совсем не потому!»
— А почему же? — спрашивает Гоша. Он любит демократизм и разговоры с аудиторией.
— Потому что чулки носят на ногах.
Гоша усмехается. В том, что чулки носят на ногах, есть доля истины, но ответ ему почему-то не нравится. Может быть, по Иркиному вредному тону. Мы смеемся тихонько, потом громче, Гоша растерянно улыбается. Он только сейчас заметил, как смешно наше совещание и как смешон он сам.
А чувство юмора рано или поздно, но всегда просыпается в Гоше. И вот он смеется и на этом заканчивает воспитательную работу с нами.
Но тут вскакивает Ирка. Она кричит нам:
— Над чем вы смеетесь? Вы — лопухи!
Мы абсолютно доверяем Ирке, и если она говорит, что мы лопухи, значит, мы действительно лопухи. Вот только почему?
— Потому, — говорит Ирка, — что чулки — это и правда очень смешно. Это не чудовищно и не ужасно, а просто смешно. Разве не смешно, когда вам на память, на вечную память дарят чулки?
Так мы кончаем с вопросом о чулках.
Я получила туриста. Он еще об этом не знает — завтракает себе в ресторане или сидит в парикмахерской, но он уже отдан мне. Я уже знаю, что у него есть жена, миссис Харст, и есть переводчица — «фефела», как сообщила мне Зойка.
Фефела? Нет, скорее геометрическая абстракция, фантазия на тему «Квадрат», модель для ультрасовременного художника. Квадратный лоб, квадратный подбородок, квадратные плечи. А какая квадратная речь!
— Нам сказали, что мы идем в Эрмитаж, который начинает работу в одиннадцать часов.
— Который начинает работу, — послушно повторяю я и, завороженная, смотрю ей в рот.
— Значит, у нас есть время, чтобы немного обождать.
Сердце у меня заходится от восторга.
— Чтобы немного обождать, — повторяю я.
Мы идем в холл. Я не замечаю туристов, круглого толстяка и сухопарую американку в очках. Я смотрю на нашу переводчицу.
Женщина! Ты не создана из Адамова ребра! Бог сложил тебя из детских кубиков.
В залах Эрмитажа пустынно. Только служители слоняются, сунув ладони в рукава одинаковых темных пиджаков. Они смотрят нам вслед. Мистер Харст интересуется искусством.
— В искусство надо вдумываться. Не просто смотреть, не просто читать, а вдумываться. Необходимо некое умственное усилие или ряд усилий, чтобы искусство постепенно начало открывать свои тайны.
Мы стоим в зале Пикассо. Мистер Харст подходит совсем близко к картине «Свидание», обнюхивает ее, потом мелкой трусцой бежит к окну. Стоя у окна, он откидывает назад голову и дышит глубоко и шумно. Мистер Харст совершает усилие или ряд усилий. Миссис Харст стоит неподвижно и не совершает усилий. Но вот уж кто совсем не совершает усилий, так это наша переводчица. Она даже не стоит, а сидит на диване у окна. У нее безучастное, наплевательское отношение к Пикассо, ко всему третьему этажу и ко всему второму этажу.
Нам здорово повезло, и мы видим Рембрандта в один из солнечных апрельских дней, когда освещение вызывает к жизни все богатство и глубину красок. Можно мчаться сюда из любого города в апреле только затем, чтобы взглянуть на Рембрандта. По тому, какие усилия предпринимает мистер Харст, мне кажется, что он понимает это. Миссис Харст прилипла к Данае. Я с нею рядом. И только переводчица наша, — о женщина, ты не создана из Адамова ребра! — сидит на диване. Без нее мне трудно объяснить миссис Харст, как все это здорово. Впрочем, я неплохо справляюсь. Я говорю: «О!» Миссис Харст вторит мне: «О!»
— Какое это богатство! — говорит мистер Харст.
— О! — говорит его жена.
Мы идем по галерее двенадцатого года к выходу.
— Но как вы сохранили это? Революция, войны… Почему не продали на Запад? За оборудование, за машины. Вы знаете, сколько машин и оборудования можно купить за такой Эрмитаж?
Мистер Харст закрывает глаза и начинает мелко-мелко шевелить губами. Я вспоминаю, что по профессии мистер Харст — финансист. Он открывает глаза и пожимает плечами.
— Астрономическая цифра. Достаточно вам сказать, что в прошлом году за Гогена я заплатил двадцать тысяч долларов. Вот за такого маленького Гогена.
Мы выходим из Эрмитажа, мистер Харст кладет свою белую пухлую руку на цоколь здания и говорит:
— Хороший гранит. Добротный и красивый. — Он прикрывает глаза и мелко-мелко шевелит губами. — Да, — произносит нараспев мистер Харст. — Искусство удивительно действует на человека.
Он улыбается и семенит к машине.
Я смотрю вслед мистеру Харсту и не верю, что на него искусство действует удивительно. Не верю.
Юрка сказал мне: «Пойду с тобой». Он и не мог поступить иначе, ведь туристы приезжали поздно ночью, а мне предстояло их встретить, устроить в гостинице и бог весть когда — наверное, уже на рассвете! — вернуться домой. И хотя Юрке на другой день с утра нужно было работать в институтской библиотеке, он все равно сказал: «Пойдем вместе. Я подожду тебя в гостинице».
В группе, которую я встретила, были одни мужчины. Директора предприятий, объединений, фирм. Влиятельные лица. Среди них были светловолосые и темноволосые, двое лысых и один очень высокий, хромой с палкой. Но я сразу перепутала их всех. Это потому, что все они были удивительно похожи друг на друга. Все в одинаковых темно-серых костюмах и белых рубашках. У всех на лице одно и то же выражение собственного достоинства. И даже манеры почти у всех были одинаковые. Одинаковым движением они закидывали ногу на ногу в автобусе, одинаковым движением вынимали изо рта сигару, одинаково смотрели на меня, когда я вручала им бумажку с указанием номера. Они улыбались одинаково неловко, деревянными, негибкими губами. Вскоре мне начало казаться, что я нахожусь среди десятка зеркал, которые с легкими искажениями, но в общем правильно отражают фигуру одного и того же человека. И только длинный, хромой напоминал о том, что все происходит в жизни, а не в царстве зеркал. Группа была как отлично отрегулированный механизм, в котором движение одного колесика незамедлительно вызывало движение другого, соседнего колесика. Только покачивание долговязой фигуры хромого и песенка, которую он тихонько насвистывал сквозь зубы, нарушали эту слаженность. Я распределяла номера, и, когда очередь дошла до хромого, я протянула ему бумажку. На ней значился этаж и номер предназначенной комнаты. Хромой шагнул вперед, прервал мелодию на самой высокой ноте, посмотрел на меня светлыми прищуренными глазами и взял бумажку. Ему бы надо было отойти и уступить место следующему туристу, но он все стоял и смотрел на меня. Я растерялась.