Мама повернула голову и задумчиво, словно отвечая на свои мысли, прошептала:
— Да, видно, он им остался…
О коммунистах я впервые услышал еще весной от самого отца. Он рассказывал мне о них как раз в ту ночь, когда на нашей улице шпики схватили Гицэ Стиклару. «Коммунисты борются за бедных и угнетенных людей, — говорил отец, — за жизнь без бояр и фабрикантов!» Мне показалось странным, почему же Гицэ Стиклару посадили в тюрьму, если он желал добра таким людям, как мы. Но из дальнейших слов отца я понял, что полиция так же, как и фабрики, и поместья, принадлежит господам и боярам. Вот почему теперь, когда я узнал, что мой отец коммунист, я стал бояться за него. Ведь о Гицэ Стиклару мы так больше ничего не узнали; только потом прошел слух, будто его расстреляли в одном из фортов тюрьмы Жилава.
С этими тяжелыми думами я заснул. Мне приснился отец. Его лицо, как и наяву, было измазано сажей и копотью, по груди и шее струился пот, едва уловимый блеск глаз был затуманен затаенной беспредельно глубокой грустью.
Отец не возвратился домой ни на второй день, ни в последующие дни. Мама целыми днями бродила по городу в поисках работы и каждый вечер возвращалась ни с чем, шатаясь от усталости и голода и проклиная все; на свете. А еще через две недели я перестал ходить в Железнодорожные мастерские. Надо было браться за какое-нибудь дело, на котором можно было бы что-нибудь заработать. Я решил заняться пайкой кувшинов и кастрюль и стал ходить по домам нашего предместья, предлагая свои услуги. Правда, через несколько дней я был избавлен от этой необходимости: женщины сами приходили к нам с кастрюлями и кувшинами. Часто они приносили такую посуду, которую совершенно невозможно было запаять.
— Эта уж никуда не годится! — говорил я возвращая назад кастрюлю, пригодную разве только для свалки.
— Как, такую ты не берешь? — удивлялись женщины. — Ну а маленькие дырочки мы сами затыкаем тряпками, и ничего… еще держатся.
Много разного народу перебывало у меня, но в основном приходили бедняки, задавленные беспросветной нуждой. Часто им нечем было заплатить мне за работу. Когда они приходили за посудой, то начинали жаловаться на жизнь, проклинали войну и, наконец, дрожащим голосом просили обождать с платой до тех пор, пока не раздобудут денег. Через неделю мне пришлось бросить свое дело: на вырученные деньги я едва смог заплатить за взятые в долг заклепки и олово.
Теперь я, так же как и мама, стал бродить по городу в поисках работы и хлеба. Несколько дней подряд я совсем не приходил домой. Пристроившись носильщиком на вокзале, я таскал чемоданы, ящики и узлы беженцев из Молдавии, в страхе перед войной скитающихся по всей стране. Спал я там же, на вокзале, на скамейке или прямо на полу у стены, свернувшись калачиком. Однажды ночью я проснулся от сильного толчка в бок. Передо мной стояло несколько мужчин — таких же оборванных, как и я, носильщиков. У них были голодные, исхудавшие лица и мрачные запавшие глаза.
— Мы дали тебе подработать немного, — начал один из них примирительным тоном, — а теперь — довольно! У нас дети, семья, а ты один… Ты можешь просить милостыню или найти работу где-нибудь в другом месте!
По его тону я почувствовал, что им жаль меня, что гонят они меня потому, что положение у них еще хуже, чем у меня. Я не стал с ними спорить, поднялся и побрел, с трудом переставляя ноги. Весь город был погружен в непроглядную тьму военных ночей. Кругом не было видно ни единого огонька. Иногда проходил трамвай или автомобиль с крохотным синим глазком. Улицы были молчаливыми и пустынными. Откуда-то наперерез мне вышло несколько пьяных немецких солдат. Взявшись за руки, они хриплыми голосами выкрикивали какую-то песню. Я прижался к стене и стал выжидать, когда они пройдут мимо. Я знал, что пьянки немецких солдат всегда оканчивались стрельбой или дракой. Как раз в первую же ночь, которую я провел на вокзале, пьяные немецкие солдаты, отправлявшиеся на фронт в Молдавию, открыли огонь по толпе пассажиров, столпившихся у вагонов. Началась свалка. До прибытия полиции и военного патруля три солдата были избиты и брошены под колеса поезда…
Опасаясь пьяных солдат, я побежал, стараясь держаться поближе к домам и все время оглядываясь назад. За углом меня остановил немецкий патруль. Трое солдат в серых мундирах и в темных касках подозрительно осмотрели меня с головы до ног и ощупали мои карманы. Один из них, усмехнувшись, что-то сказал, наверное, о моем виде. Я действительно походил на дикаря: босой, в рваных штанах, в разорванной рубахе, грязный, с копной торчащих во все стороны давно не стриженных волос. Немец сделал мне знак автоматом, чтобы я шел дальше. Но мне так и не удалось добраться до дому; завыли сирены, извещая об очередном налете американской авиации.
Остаток ночи я провел в убежище на улице Каля Гривицы. Там я оказался рядом с каким-то цыганенком. Нас затолкала сюда перепуганная толпа, бежавшая со стороны вокзала. Еще не кончили реветь сирены, как воздух содрогнулся от гула моторов. Сотни зенитных пушек и пулеметов открыли бешеный огонь. Зловещий рев моторов слышался все ближе и ближе, и вдруг первая волна самолетов обрушилась на Северный вокзал. От свиста падающих бомб у меня перехватило дыхание; затем раздались первые взрывы, от которых закачалась земля и с потолка нашего убежища посыпался песок. Несколько бомб упало так близко от нас, что земляная насыпь была снесена воздушной волной.
Оставшись без крыши над головой, мы испуганно смотрели в ночное небо. Десятки прожекторов скрещивали в нем свои ослепительные снопы света; трассирующие снаряды пронизывали темноту, оставляя за собой ленты из голубых искр, и взрывались в чреве ночи в дикой пляске мрачных огненных всплесков; яркие, как молнии, осветительные бомбы медленно плыли в воздухе; земля содрогалась от многочисленных взрывов. Женщины и дети начали кричать, беспомощно толкаясь между узкими стенами щели. Какой-то старик с узелком в руке, которого бросали во все стороны в панике мечущиеся люди, сел прямо у наших ног. Он положил узелок на колени и застыл, уткнув лицо в ладони.
За первой волной самолетов пролетела вторая, третья. Они сбросили бомбы на улице Каля Гривицы, у вокзала и в стороне Железнодорожных мастерских и Триажа. Оттуда доносились многочисленные взрывы. Вся эта часть города осветилась пламенем пожаров.
Вскоре бомбардировка постепенно начала стихать. Только около железнодорожных путей горело несколько зданий, в том числе и здание вокзала, истошно свистели паровозные гудки и изредка слышались взрывы бомб замедленного действия. Сидевшие в укрытии женщины и дети тоже притихли. Улицу заполнили пожарные машины, за ними стремительно промчались машины скорой помощи. Через несколько минут со стороны вокзала появились санитары с носилками. На них лежали убитые и раненые.
В это мгновение я вспомнил о матери. Об отце я тогда почему-то не думал. С того дня, когда его пытались арестовать шпики, он не давал о себе знать, и я не знал, жив ли он. По моим предположениям, бомбили сейчас где-то в районе нашего дома. Вместе с цыганенком я вышел из щели. Однако на улице нас остановил полицейский и снова прогнал в укрытие. Тревога еще не кончилась. Где-то вдалеке все время слышался непрерывный гул сотен самолетов. Опять усилился беспорядочный огонь зенитной артиллерии. Теперь и мне стало страшно. Когда начался налет, я просто не успел подумать об опасности. Но на этот раз у меня от страха похолодела спина. Чтобы как-то приободриться, я заговорил с цыганенком. Он рассказал, что продает на вокзале газеты с девяти лет, с тех пор как научился считать. Это надоумило меня тоже заняться продажей газет, как-никак за каждую сотню экземпляров платили десять лей. «Мы спасены, мама!» — молнией промелькнуло у меня в голове. И я начал подсчитывать: «Если продам сотню экземпляров, заработаю десять лей. Если продам две сотни — двадцать лей, то есть столько, сколько зарабатывает мама в день стиркой белья. Если продам пять сотен — пятьдесят лей, больше, чем зарабатывал отец в Железнодорожных мастерских… Ну, а если тысячи экземпляров?!»
Я так увлекся этим подсчетом, что не заметил, как появилась вторая волна самолетов. О налете я вспомнил, лишь когда в воздухе уже зловеще завыли бомбы. На этот раз большая ид часть упала на улицу, и всего одна, единственная бомба — на пустырь, и опять рядом с нашим укрытием… Вспыхнуло ослепительное, искрящееся пламя… От горячей волны у меня на миг перехватило дыхание, люди в укрытии замерли, напуганные свистом осколков. Потом вдруг раздались отчаянные крики, стоны, плач. Цыганенок, сидевший рядом со мной, упал мне на руки, раненный в голову осколком… Люди бросились к выходу. Укрытие вдруг сразу опустело, на полу его остались лежать лишь несколько неподвижных тел. Я застыл от страха: на руках у меня был цыганенок, а у ног лежал мертвый старик. Он, казалось, спал, уткнувшись лицом в ладони.