портового города. Оттуда, из города, и принесли ее нам рабочие судоверфей. Они первые стали говорить нам: «Не ждите милости от бояр! Объединяйтесь и захватывайте поместья! Земля принадлежит тем, кто на ней трудится». Так-то оно так, но кто-то должен был возглавить нас, повести на захват помещичьей земли. Еще до наступления зимы село клокотало, как вода в наглухо закрытом котле. Нечего греха таить, побаивались мы Христофора, когда он грозил нам: «Не утихомиритесь — сгниете на каторге!» — А тут еще на рождественские праздники столковался он с жандармами и самых зубастых из нас упрятал за решетку.
После того мы только тайком позволяли себе толковать о земле, и рабочие газеты, которые приносили нам из города, читали из-под полы, передавая из рук в руки.
— Бояре — сила, — запугивал нас то один, то другой. — Раздавят вас, как в тысяча девятьсот седьмом… [16]
Были мы — как бы тебе это сказать — словно мятежники, запертые куда-то в загон, где вынуждены были топтаться на месте, не осмеливаясь перемахнуть через забор… И вот в это как раз время, в январе сорок пятого, и вернулся с фронта Настасе. Я в тот день работал здесь, на берегу, валил лес для Христофора. А когда к вечеру пришел продрогший домой, жена поджидала меня у ворот. Не терпелось ей выложить мне свои новости.
— Знаешь, Сандуле, — шепотом сообщила она мне, — вернулся Настасе. Люди болтают, что он коммунист.
Я даже в дом не зашел. Сунул жене топор и пилу и, как был, окоченевший, побежал к Настасе. В доме его народу — полным-полно. С трудом протиснулся сквозь толпу у дверей. Сам Настасе сидел на кровати, еще в военной форме, фуражка сдвинута на затылок, в руке газета. Читал он ее людям. Как увидел меня, положил газету на кровать и воскликнул радостно:
— Здорово, Сандуле! Как живешь?
Я и ответить не успел, как поднялся он — громадный, плечистый — во весь свой богатырский рост и, обхватив меня одной рукой, крепко прижал к груди. Когда увидел я вместо второй руки пустой болтающийся рукав кителя, слезы невольно навернулись на глаза. Какая-то затаенная боль мелькнула и в глубине его глаз. И так я был этим потрясен — ты ведь помнишь, какой у него всегда был взгляд, веселый, открытый, — что не смог удержаться и расплакался.
— Ну, будет, Сандуле, будет! — стал он успокаивать меня, освобождая место рядом с собою на кровати. — И с одной рукой буду я крыть Христофора на всех перекрестках!
Люди задвигались и весело рассмеялись его шутке. Когда в комнате снова установилась тишина, усадил меня Настасе рядом с собой и, протянув газету, сказал:
— Ну, а теперь ты читай, Сандуле. Ты пограмотней будешь.
Я одним духом прочитал всю газету. Ведь в ней говорилось о земле. Рассказывалось, как в других местах — в Дымбовице, в Влашке — крестьяне уже давно захватили помещичью землю…
— Так и мы должны поступить! — твердо заявил Настасе. — Сейчас вся страна зашевелилась. Не годится нам хуже других быть. Нынче же весной нужно нам стать хозяевами земли.
— А Христофор разве на это пойдет? — раздался чей-то голос.
— А кто его спросит? — поднялся во весь рост Настасе. — Крышка твоему Христофору. Спета его песенка. Теперь мы — сила!
— Так Христофор ведь не один, — выкрикнул еще кто-то из толпы. — С ним и жандармы, и примарь, и волостное правление, и городская управа.
— Ну и что с того? — высмеял его Настасе. — Что такое Христофор без нас? Нас ведь в тысячу и тысячу раз больше. Захотим — землю перевернем!
Люди притихли, словно подавленные собственной силой. Старик Гытулец завертелся вокруг него волчком, все выпытывал:
— Значит, говоришь, пойдет дело у нас теперь?
— А как же иначе! — заверил его Настасе. — Кто кого!
Приятель мой на время замолчал, прислушиваясь к тишине, царившей на этом солнечном берегу Дуная. Затем продолжал задумчиво:
— Да, вот что принес к нам в село Настасе. Дух мятежа принес он с собой, веру в нашу силу, решимость бороться. Он стал той искрой, которая помогла разжечь давно тлевший в нас огонь!.. Уже в тот вечер задавал я себе вопрос — откуда у него это мужество, эта уверенность, знание того, что надо делать? Мне не терпелось расспросить его об этом. Потому, когда народ разошелся, окрыленный надеждой, с вновь пробудившейся тоской по земле, я остался у Настасе. Некоторое время украдкой наблюдал за ним. Чем-то он смущал меня. Уже в тот вечер я понял, что вернулся он с фронта другим человеком.
— Настасе, — решился я наконец, — люди на селе болтают, что ты коммунист.
Он посмотрел на меня в упор своими большими блестящими глазами — помнишь, какие они у него были, голубые и ясные, — но ничего не ответил, только усмехнулся про себя. Его жена, Замфирица, до того стоявшая прижавшись к печи, покачивая в корыте ребенка, тут бросила невольно взгляд на его изуродованное плечо и неожиданно разрыдалась.
Он подошел к ней, обнял ее здоровой рукой и, прижав к груди, мягко спросил:
— Ну с чего ты вдруг?
Затем глаза его внезапно загорелись, и он воскликнул:
— Ах, Сандуле! Замфирица! Вы и представить себе не можете, какая у нас будет здесь жизнь!
Он стоял перед нами сильный, рослый, с горящими глазами, устремленными куда-то вдаль. Казалось, он видел перед собой эту чудесную жизнь и потому был так растроган и так радостно билось его сердце. Но мы, забитые, задавленные нуждой и горем, не понимали его, не могли разделить его мечты.
— Ты не ответил мне, — напомнил я ему, чтобы вернуть к действительности.
— Да, Сандуле, я коммунист, — подтвердил он подозрение села. — На фронте, потом в госпитале, в Бухаресте, научился я от людей, что по-иному нужно жить.
При этих словах Замфирица снова расплакалась у него на груди, а я сидел подавленный, потупив глаза. Для нас обоих коммунизм был каким-то страшилищем, так запугали нас им бояре. Настасе посмотрел на нас и вдруг весело рассмеялся, очевидно представляя себе, что мы сейчас думаем. Он легонько отстранил жену и зашагал по комнате. Я смотрел на него недоумевающий, растерянный. Настасе остановился у печки и стал качать ребенка, которого разбудил своим смехом. Затем повернулся ко мне и произнес с горечью:
— Сандуле и ты, Замфирица! Какой думаете избрал я путь? Ради чего оставил эту руку в Трансильвании? Не для того же, чтобы по-прежнему благоденствовали бояре, чтобы, как и раньше, гнули мы спину на Христофора? Вот ты, Сандуле, — он схватил меня за грудь. — Какой бы ты хотел, чтобы была наша жизнь?
— Какой? — забормотал я, застигнутый врасплох. — Ну, без бояр… Чтобы земля стала нашей и… чтобы хорошо жилось…
— Так ведь того же хотят и коммунисты! — воскликнул он. — Ты ведь сам только что прочел об этом в их газете.
В тот вечер мне не удалось поспорить с ним, потому что кто-то начал вдруг неистово барабанить в дверь. Настасе вышел в сени отпереть. На пороге толпились жандармы с винтовками. Мы с Замфирицей так и замерли посреди комнаты. Но Настасе не растерялся и, загораживая им рукою вход, спросил, едва сдерживая себя:
— Что вам здесь понадобилось?
— Айда с нами в караулку! — выпалил один из жандармов. — Хватит, поагитировал! Явился с разгоряченной башкой и мутишь все село!
На мгновение и Настасе онемел, даже в лице изменился. Но тут же пришел в себя, выхватил у одного из жандармов винтовку и, замахнувшись, так гаркнул на них, что стены задрожали:
— Кто?! Я? Чтобы я с вами пошел в караулку?! Да вы знаете, откуда я пришел?!
И если бы не крик Замфирицы, раскроил бы он им тогда черепа. Тут и я опомнился и бросился к нему. Вырвал у него из руки оружие и швырнул жандармам, которые поспешили убраться за ворота.
На следующий день село бурлило. Возвращение Настасе, его столкновение с жандармами ворвались в нашу жизнь, как буря. Дух противодействия, тлевший в наших сердцах, вспыхнул сейчас с новой силой.