время, мы покажем твои раны своим детям и скажем им:
— Смотрите и запомните! Это следы фашизма. Берегите от него свою Родину!
Мы идем по Советской. Прыгаем через воронки, взбираемся на груды битого кирпича. Уже связисты тянут провода к каким-то штабам, уже появились на улице первые горожане, и пылят кирпичной пылью грузовики мимо стоящей на перекрестке девушки-регулировщицы. Мы ступаем по сорванной со стены ненавистной надписи готикой «Гебитскомиссариат», по валяющейся в дорожной пыли ядовито-желтой табличке с названием улицы — «Гитлерштрассе». Черта с два, окончилась «штрассе» — мы идем по Советской!
Ах, до чего медлителен Мыкола! Еле переставляет свои громадные ноги. Здоровый парень, выше меня на целую голову, а приходится замедлять шаг.
— Скорей же! Ты, оказывается, и ходишь в том же темпе, что и ездишь! Сидел бы уж в машине!..
— Та я ж швыдко. Це вы, гвардии лейтенант, як на пожар!
— Да, на пожар! Ты понимаешь, горит мой город! Поднажми, Мыкола. Еще немного, до конца улицы. Там мой дом!
Нет, мы не пойдем в конец улицы. Вот здесь свернем в тупичок, перемахнем через забор и пройдем садом, знакомым садом, что не раз подвергался нашим мальчишеским набегам. И выйдем уже на другую улицу — нашу!
— Ну, скорей, скорей, Мыкола!
— Та зацепывсь.
Мыкола подает мне ремень своего автомата и освобождает полы шинели, которые зацепились за доски забора.
— У-ух! — больше я сказать ничего не могу. Действительно, зачем я взял с собой такого недотепу?
Еще прыжок через забор, еще десяток шагов…
Сейчас я увижу с обрыва улицу. Нашу улицу. Она идет мимо речного порта, мимо громады элеватора. Наша улица — улица мастерских и заводов. Но нет нашей улицы — лишь дымятся внизу развалины. И нет нашего дома, где остался отчим и мои маленькие сестренки…
Почему я не ухожу? Что я ищу на пепелище среди развалин? Разве закопченные кирпичи и обгорелые бревна могут рассказать о том, что произошло здесь, о моих близких? Я просто не в состоянии идти, у меня нет сил. Откуда такая слабость. Почему ноги подгибаются, будто ватные? Нет-нет, надо собраться с силами, это пройдет. Вот отдохну минутку, и станет легче. Ох, ноги… Совсем не держат…
Я присаживаюсь на груду кирпича. Юрченко услужливо протягивает зажженную спичку. Почему у него дрожат пальцы? Ведь сгорел наш дом, не его. А где сестренки, отчим? Где их искать? У кого спросить? Может быть, лучше не спрашивать, не искать? А вдруг!.. Нет, нет! Они должны быть живы! Только где их искать? Сестренки…
Мне почему-то вспоминается последний год жизни в Гомеле, когда я одновременно заканчивал десятый класс и аэроклуб. Летал в первую смену, чтобы к двум часам успеть в школу. Уставал страшно, и единственная возможность выспаться приходилась на воскресенье, когда и в школе и в аэроклубе был выходной. Но и в этот день выспаться не удавалось. Старшая сестренка, шестилетний карапуз Алька, просыпалась первой, сползала со своей кровати, взбиралась ко мне, толкала, тормошила и делала большие глаза:
— Скорей вставай! Ты проспал!
— Алька, отстань! Дай поспать!
— Вставай, вставай, лежебока!
— Алька! Шлепка дам!
— Не дашь! Маме пожалуюсь!
Какой уж тут сон. Я соскакивал с постели, подхватывал на руки Альку, и мы шли с ней на реку. Из дому выходили потихоньку, крадучись, чтобы не заметила мачеха. Она страшно боялась реки. Алька сидела на моем плече, многозначительным шепотом прямо в ухо поверяла свои детские тайны и тут же заливалась беззаботным смехом. Ах, Алька, Алька!..
— Гвардии лейтенант, а, гвардии лейтенант! — Юрченко положил руку на мое плечо. — О ця подлюка от усих хвороб. Спытайте?
Из своих бездонных карманов Мыкола достает лимонно-желтую трофейную флягу. Поперек нее черная надпись.
— Фоергеферлих, — читаю я вслух. — Огнеопасно. Что там у тебя?
— Та вы ж сами сказали — огнеопасно! Це горилка. У кумы разжывсь. Добра горилка. Горыть! Мицна, як роднянска упада!
— Ох, дипломат! Самому выпить захотелось?
— Та ни! Це ж я за вас… Пробачте. Я ж бачу — гирко вам…
Ловкими движениями фокусника Мыкола извлекает из карманов носовой платок, расстилает его на кирпичах, достает хлеб, кусок сала, вслед за этим появляется маленький граненый стаканчик. Мыкола наполняет его доверху и подает мне.
— Будь здоров, Мыкола.
— Спосыби. Шоб вы знайшлы своих! Та хай Гитлер сказытся!
— Точно!
Мы сидим на кирпичах и молча жуем. Пронзительный ветер нагнал низкие облака, и они сочатся мелким, надоедливым дождем. Дождь прибил дым, увлажнил пепел, смочил развалины, и они вдруг заблестели, будто покрытые лаком.
Немногочисленные люди, которые копошились в дальних развалинах, что-то растаскивая и отыскивая под грудами обгоревших бревен, оставили свое занятие и теперь проходят мимо нас, устремив вдаль отрешенные взгляды и понуро опустив плечи, будто согнутые непосильной ношей. Оно и понятно — люди несут свое горе. А горе не красит человека, оно обрушивается нежданно и оставляет неизгладимые следы. Как у того вон мужчины, что остановился неподалеку от пепелища нашего дома и обнажил седую голову. Я смотрю на полы его серой солдатской шинели, и что-то неуловимо родное, близкое чудится мне в этом незнакомом человеке. Вот он повернул голову и посмотрел в нашу сторону. Я вскакиваю на ноги и бегу к нему:
— Отец!
— Сын!
Я обнимаю отчима, прижимаюсь к его колючему, давно не бритому лицу, торопливо провожу ладонями по его седым волосам, плечам, рукам… Я еще не могу поверить, что это действительность, что это не сон…
— Папа…
Мне хочется рассказать ему так много. О пройденных годах. О горечи отступлений. О радости побед. Мне хочется расспросить его о всех днях с того самого, когда он проводил меня в военное училище, и до сегодняшнего, но я вижу на его плечах погоны, понимаю, что у него так же нет времени, как и у меня, и я спешу:
— Где сестренки? Где… мама?
Я никогда не называл так мачеху — только «тетя Лена». Я уважал ее, может быть, по-своему любил, но назвать мамой… Мать бывает одна.
— Мама с девочками эвакуированы на Урал.
— А ты? Ты же путеец. Почему на тебе форма?
— Железнодорожный батальон. Вот начали ремонт моста.
— Тебе тяжело, отец? Ты…
— Как всем. Да, я не молод. Но война для всех. Для всей России.
— А дед? Он уехал со всеми?
— Ты не знаешь нашего дедушку? Остался. Сколько я его ни уговаривал… «Здесь могила моей дочери, здесь все, что у меня осталось…» Он не хотел даже слушать об отъезде.
— Так идем к нему! Что же мы стоим?
— Мы не пойдем.