длинные волосы женщины казались мне то красными, то седыми. А собаки и не собирались разбегаться, и я уже стал привыкать к мысли о том, что рядом со мной труп. Страшно хотелось пить, болел подбитый глаз, и я подумал, что запросто могу умереть здесь. Когда я встал, чтобы снова позвать на помощь, собаки, вроде чуть притихшие, подняли страшный лай и, оскалившись, снова стали бросаться на машину. Но я-то уже знал, что это бесполезно — все равно им меня здесь не достать. Из угла кузова я стал перемещаться на крышу. Краем глаза посмотрел на женщину, осторожно приблизился к ней и подумал: 'Видно, на солнце даже к трупам пристает загар'. Если бы не знакомое голубое платье, которое я видел несколько раз, я, наверное, подумал бы, что это другая женщина. Ее губы были плотно сжаты, и так же плотно закрыты глаза. Как будто ей нестерпимо больно, и вся ее жизнь, в которой были только горечь и не было ни капли радости, проглядывала сейчас в ее лице.
Я залез на крышу самосвала и начал опять что есть силы звать на помощь. Казалось, что горло разорвется от крика, а я кричал и кричал, поглядывая на страшные содранные ногти женщины, которые, казалось, вот-вот оторвутся. Ее руки и ноги покраснели и вздулись, и я не понимал, отчего это — или действительно труп быстро разлагался на жаре, или мои глаза перестали нормально видеть. Пытаясь защитить себя от беспощадных лучей, я накрыл голову затвердевшим от крови носовым платком, снова слез с крыши и забился в угол кузова.
Я просидел рядом с трупом под палящим солнцем около семи часов. Только собаки могли укрываться в тени самосвала и других старых машин. Когда к двум часам приехали на грузовике вчерашние мужики, я, рыдая, замахал им.
Меня забрали в полицию и там, прикладывая к голове лед, расспросили о случившемся. Через час прибежала мать. На патрульной машине меня отвезли в больницу, где обработали рану и поставили капельницу. Потом я снова вернулся в полицию. Там, по словам матери, в соседней комнате допрашивали отца.
Полиция установила, что женщина умерла примерно восемь-двенадцать часов назад. Выходит, я нашел ее через час после смерти. Сказали, что женщина покончила жизнь самоубийством, выпив 'броварин'. А ногти были содраны из-за того, что она умирала в страшных мучениях и царапала стенку кузова. Царапины на груди тоже от этого. Следов насилия не нашли. Все это выяснилось в тот же вечер.
Вместе с родителями я вышел из полицейского участка. Мы долго стояли на остановке и только на последнем трамвае вернулись домой. За это время ни отец, ни мать не произнесли ни слова.
Когда пришли домой, отец только и сказал: 'Жарища-то какая', — и куда-то поспешно ушел.
Я не знаю, что было у отца с той молодой женщиной и почему она убила себя. Мне хотелось узнать, но я думал, что заводить об этом разговор нельзя. Вскоре по какой-то причине — то ли из-за случившегося, то ли еще из-за чего-то — хозяин участка расторг договор с отцом, и он потерял работу, а потом и вовсе пропал на полгода.
Начался учебный год, противная жара прошла, стал дуть осенний ветер. Мой глаз зажил, но я часто, уткнувшись в колени матери, все равно жаловался, что мне больно. Мать гладила меня по голове и только повторяла: 'Хорошо, что в глаз не попало. Что было бы, если бы в глаз…' — как будто не могла найти других слов. Она пыталась приласкать меня, прижавшись щекой к моей щеке, но каждый раз я уворачивался и холодно отстранялся от нее.
Лестница
Вот уж на что я не соглашусь ни за какие коврижки, так это снова переступить порог многоквартирного дома из тех, 'где живут бедные'. Да что там переступить порог, даже когда мне случается проходить мимо такого дома, все внутри меня холодеет.
Даже сейчас в больших городах на окраинах встречаются эти неряшливые постройки. Некоторые из них гордо именуются мансионами[12]. На их стенах, как клеймо, застыли какие-то грязные подтеки, напоминающие сосульки. Иногда это двухэтажные 'доходные дома', где комнатушки на втором этаже сдаются в аренду. В те времена, когда я учился в старших классах — а это было в шестьдесят втором — шестьдесят третьем годах, — такие дома с крышами, покрытыми оцинкованной жестью, разъедаемой ржавчиной, или залитыми низкосортным бетоном, с треснувшими стеклами, заклеенными бумагой в виде цветка сакуры, дома, от которых так и несло духом нищеты, торчали везде и всюду.
Если вы зайдете в такой дом, то в нос шибанет мерзкая вонь — смесь всех и всяческих человеческих отходов, непременно слышатся плач ребенка и старческий кашель, а в пыльном полумраке коридоров и лестниц валяются пустые бутылки из-под сакэ и соевого соуса. Во дворах всегда возится сопливая ребятня, и уж не знаю почему, но среди обитателей такого дома обязательно найдется парочка придурков.
Особенно много таких домов было там, где жила наша семья, — в небольшом квартале С. района Тайсё в Осаке. Стоило только свернуть с улицы, по которой ходил трамвай, как сразу появлялись деревянные дома с кривыми крышами и навсегда оторванными дверями; казалось, что из них уже съехали все жильцы…
За два года наша семья переезжала пять раз, и наконец, судьба занесла нас в двухэтажный дом, который назывался 'Камэи-со'[13].
Полгода назад мой отец, поссорившись с матерью, поранил ее и куда-то скрылся, и с тех пор от него не было ни слуху ни духу. Началось все с какого-то пустячного ворчания матери. Отец — а он до этого никогда даже голоса ни на кого не повышал — вдруг схватил попавший под руку керамический чайник и запустил им в мать. Чайник попал матери в голову, и острый осколок разрезал ей затылок примерно сантиметров на семь. Рана была глубокая, чуть ли не до кости, и хотя она вскоре зажила, мать стали мучить головные боли.
Пятнадцатого апреля шестьдесят второго года мы с матерью и братом переехали в маленькую комнатку в шесть дзё[14] на втором этаже. Ее окна выходили на запад. Я хорошо запомнил тот день, потому что это был день рождения матери.
И именно тогда мать, не бравшая в рот ни капли спиртного, разве что на Новый год, выпила полторы чашки второсортного сакэ. Знать бы тогда, чем это обернется…
В тот день, когда нам пришлось переезжать в С., было решено, что брат пойдет работать на завод электрозапчастей в Сакаи. Он бросил школу, хотя учиться ему оставалось всего один год.
— Отец не вернется… Он же трус, а рана у матери была большая. Наверное, думает, что полиция за ним гоняется. Побегает так, побегает, а потом где-нибудь потихоньку повесится… — Брат почесал довольно густой пушок над верхней губой. Мы тащили комод по узкой и крутой лестнице 'Камэи-со'. Комод поставили к стене, отделяющей комнату от коридора. На этом наш переезд можно было считать законченным. Стали собирать брата в общежитие. Он хорошо учился, и мне досталось несколько справочников, а матери он вручил половину 'подъемных', полученных на заводе. И вдруг, словно вспомнив что-то, он сказал: 'Мам, когда у тебя голова болит, может, станет легче, если немного сакэ выпить? Да и день рождения у тебя сегодня. Заодно и мое поступление на работу отметим'.
Брат всегда хорошо учился, а в старших классах особенно налег на учебу — бывало, просиживал над учебниками до часа ночи. Он был спокойный и уравновешенный, никогда не показывал свои чувства, но в этот день как-то странно много разговаривал. И оттого, что молчаливый и серьезный брат вел себя непривычно шумно, мы с матерью и вовсе растерялись.
До девяти брату нужно было явиться в заводское общежитие. Шел уже восьмой час, но он как будто и не собирался уходить. Он дал мне пятисотиеновую бумажку и велел сбегать купить что-нибудь к столу.
— Напротив трамвайной остановки есть винный магазинчик. Слетай купи чего-нибудь.
Я не спеша стал спускаться по заплеванной лестнице, хотя в глубине души беспокоился, что брат опоздает в общежитие. Всюду валялись сломанные детские велосипеды, было слышно, как в какой-то из комнат молятся, постукивая деревянной колотушкой. Зловоние было каким-то особенным, присущим именно этому дому. У соседнего дома 'Кикути-со' был тоже свой специфический запах, а 'Мацуба-со', напротив,