маленькой девочки упекли бы за решетку, заметь кто-нибудь подобный взгляд.
– Жж...
– Не жужжи, граф. И будь честен. Там, в саду, ты поддался тому, что чувствуешь на самом деле. В замке, неделю назад, ты выкрикнул то, что думаешь на самом деле. Правда лезет из тебя, как тесто из квашни, и ты из последних сил пытаешься прикрыть ее фальшивыми словами и неискренними чувствами. Ты даже вполне способен сломать себе жизнь и жениться черт-те на чем...
– На ком.
– Хорошо, черт-те на ком, лишь бы не дать правде вырваться наружу. Но я не могу понять! Почему?! Ведь мы оба знаем, чего хотим. И хотим мы оба одного и того же.
– Я не могу...
– А я вообще не умею, но я же не боюсь?! Джон!
– Жюли!
– Посмотри на меня.
– Я уеду.
– Уедешь. И наймешься матросом на сухогруз. Посмотри на меня и скажи правду.
– Отвяжись!
– Грубо, граф. В глаза мне посмотри.
– Почему я должен тебе смотреть в глаза, совершенно не понимаю, что ты вбила себе в голову...
Она приподнялась на цыпочки и схватила его голову обеими руками. Развернула к себе, поймала его трусливо мечущийся взгляд и сказала яростно и тихо:
– Я, сопливая девчонка и подзаборная шпана, детдомовская сирота, пригретая из жалости твоим дядей, дикая и грубая малолетняя нахалка, – не боюсь. И говорю тебе: я люблю тебя, Джон Ормонд, я люблю тебя, и хочу быть если не с тобой, то твоей. Мне наплевать, какие заборы ты построил в своей душе. Мне наплевать, что подумает высшее общество. Я в него все равно не вхожу и никогда не войду. Я умею только так, по-честному. Ты – первый. Если бы ты не был трусом, то мог бы стать и единственным.
Поколения Ормондов встрепенулись. Слово «трус» обжигало, как пощечина. Синеглазый мужчина вдруг нахмурился и железной рукой стиснул оба тоненьких запястья сразу, отводя ее руки от лица, вмиг превратившегося в бронзовую маску.
– Я – трус?!
– Конечно.
– Ты назвала меня трусом?
– Да, граф, увы, это так.
– Сопливая нахалка, дикая, распущенная хулиганка...
– С девиантным поведением...
– ... считает меня трусом. А я стою и мычу в ответ «нельзя, нехорошо, неприлично, недопустимо».
Что-то странное появилось в его голосе.
– Так вот, чтоб ты знала. Я – не трус. Я могу сказать тебе правду.
– Но не скажешь, потому что боишься!
– Умолкни!
– Не умолкну.
– Ах так?!
Он вскинул ее на руки и впился в губы яростным поцелуем. А она ответила ему ничуть не менее яростно.
Двое стояли на берегу Ла-Манша. Вернее, стоял один, мужчина, державший на руках маленькую женщину. Она обвивала его шею руками, и они не отрывались друг от друга, словно жаждущие – от источника холодной воды.
Джон знал, что губит свою бессмертную душу и, что еще хуже, жизнь этой девочки, но остановиться не мог. Жюли, с ее максимализмом и прямодушием, прекрасно разъяснила ему все его проблемы, и решение пришло само, холодное и отточенное, как стальной клинок, неотразимое, как удар фамильного меча Армана Бассенкура, которым он добыл себе победу в битве и красавицу Гленис.
Джон оторвался от ее губ и сказал тихо и страшно:
– Я не трус. Я люблю тебя. Скорее всего – с той самой секунды, когда ты стырила мой лопатник.
– Что-о?
– С кем поведешься! Молчи, несчастная! Я люблю тебя, мой дикий ангел, мое зеленоглазое наказание. Я ни разу не посмотрел на тебя, как на ребенка. Ты всегда была для меня маленькой женщиной. Красивой. Юной. Одинокой.
Я всю жизнь боялся причинить неудобство. Сначала себе, потом окружающим. Я думал – можно любить, но не давать себе воли. Задушить собственные чувства. Сделать так, как положено, а не так, как правильно. Знаешь, кто ты, Жюльетта?
Это ты – мой опекун, не я. Ты научила меня жить. Ты разбила мой мир, и оказалось, что он был игрушечным. Ты, девочка, не боишься смотреть в глаза, говорить о своей любви, идти наперекор всему. Я тоже не боюсь. Я просто не умею. Но я научусь. Обещаю тебе.
– Джон...
– Что, Золотая?
– Скажи, пожалуйста, ну... как в замке...
– Господи, всего-то? А мне казалось, это написано у меня на лбу. Слушай. Я люблю тебя.
– Ох.
– Я тебя люблю.
– И я тебя.
– Я тебя люблю и никому тебя не отдам. Никогда.
– И я тебя не отдам, особенно этой выдре.
– Стерляди.
– И папаша ее...
– Чш-ш! Бросай свои привычки, маленькая женщина.
– А чего он обзывал дядю Гарри?!
– Подслушивала?
– Конечно!
– И не стыдно?
– В любви и на войне выигрывает разведка.
– Жюльетта?
– Что?
– Я люблю тебя.
– А я люблю тебя.
На свете нет ничего, более бессмысленного по содержанию, чем разговор двух влюбленных.
Они вернулись в гостиницу под утро, и Гортензия ни о чем их не спросила, хотя прекрасно разглядела и румянец Жюльетты, и ее припухшие, счастливо улыбающиеся губы, и то, как властно и спокойно Джон Ормонд сжимал в своей ладони хрупкие пальчики. Старая леди чуть улыбнулась – и тут же приняла свой обычный, невозмутимый и слегка надменный вид.
Они пробыли в Торки еще два дня, купались, загорали, по-прежнему гуляли все втроем по берегу и разговаривали. Однако теперь Гортензия могла совершенно точно определить разницу: два дня назад они были Джон и Жюльетта. Теперь они стали одним существом с двумя именами. Внешне это вроде бы никак не проявлялось, но это светилось во взгляде изумрудных глаз девушки – и откликалось сапфировыми отблесками взгляда мужчины. Гортензия тихонько вздыхала и с некоторой тревогой хмурила брови. До семейного сбора оставалось меньше месяца.
Он никому об этом не расскажет, даже Богу. Бог и так все знает.
Как расплескалось золото волос по широкой груди и тонкие руки белыми птицами – по смуглой коже.