которого он встретил у Погодина 23 марта 1830 г.
33.
В этом стихе, со столь характерным для Пушкина применением тонких аллитераций, речь идет о кембриковом шейном платке лондонского франта. Моду крахмалить (слегка) батист пустил Джордж Бруммель в начале века, а ее преувеличением подражатели знаменитого чудака вызывали в 1820-х гг. насмешку со стороны французских птиметров.
34.
Читая (в гл. 8) этого знаменитого швейцарского доктора (вероятно, «О здоровье литераторов», 1768, где разбирается по статям ипохондрия), Онегин как бы следует совету, который в 1809 г. дает читателю Бомарше (в предисловии к «Севильскому цирюльнику»): «Если обед ваш был скверен… бросьте вы моего цирюльника… и взгляните, что в шедеврах своих говорит Тиссо об умеренности». Это забавно сопоставить с более искристым советом, который пушкинский Бомарше дает пушкинскому Сальери.
35.
Не знаю, известно ли пушкинистам, что в «Maximes et Pensees» Шамфора встречается (изд. 1796, т. 4, с. 552) следующее: «Некто говаривал: Я хотел бы видеть последнего короля удавленным кишкой последнего священника», — мысль, превращенная (кажется, Баратынским) в известные стихи «Мы добрых граждан позабавим» и т. д.
36.
Прием «списка авторов», который столь любили и Пушкин, и дядя его Василий, восходит к Луветову «Год из жизни кавалера Фобласа» (1787), где кавалер на принужденном досуге прочитал сорок авторов, в перечислении коих узнаем многих пестунов русской словесности — Флориана, Колардо, Грессе, Дора, все того же Мармонтеля, обоих Руссо, убогого аббата Делиля, Вольтера и т. д.
37.
Пушкин избежал больших сочинительских осложнений тем, что заставил своего героя hiverner comme une marmotte (гл. 8, XXXIX) с начала ноября 1824 г. до наступления петербургской весны. Дело в том, что после наводнения 7 ноября правительство временно запретило рауты и балы, а с другой стороны, не зазимуй Онегин, поэту пришлось бы вывести громоздкую и никому не нужную стихию на небольшую сцену этой главы. Зато домоседа Евгения как бы заменил его тезка в «Медном всаднике» (1833), прихотливо соединенном с
38.
Онегин следует наставлениям Жанти-Бернара (Gentil-Bernard) во второй песне «Искусства любить»:
и действительно, в гл. 8, XLII Татьяна «от жадных уст не отымает бесчувственной руки своей». «Бесчувственной» отнюдь не значит «неспособной на чувство»: этот эпитет следует сопоставить с 45-й строкой «Письма Татьяны» и с 6-й строкой гл. 4, XVII. Шарлотта С., в аналогичном положении, «le repoussait mollement» (французский перевод «Вертера», 1804).
39.
Некоторые понимают этот эпитет в смысле scandaleux, equivoque, но мне кажется, что Татьяна, хватаясь за призрачный довод, призывает на помощь свою любимую Дельфину, которая пишет Леонсу (ч. 4, Письмо XX): «Спросите себя, не соблазнял ли (seduisait) ваше воображение некий ореол, которым ласка света окружала меня».
40.
Когда, собственно говоря, Татьяна была «его Таней»? — может спросить читатель. Но это всего лишь невинный галлицизм: во французских эпистолярных романах девушки и дамы постоянно писали о себе своим поклонникам в трогательном третьем лице — «ваша Юлия плачет», «ваша Коринна больна». Вся Татьяна целиком, со своей «русской душой», с «бедными», которым она «помогала», с милым призраком amant у своего chevet, не могла бы просуществовать и двух стихов без поддержки литературных прототипов.
41.
Критик, ищущий подтверждения своих догадок в вычеркнутых автором стихах, удаляется от текста по касательной, ведущей обратно как раз в тот хаос, который автор превозмог; однако трудно не поддаться волшебству некоторых пушкинских вариантов. Так, окончание строфы XLIV в гл. 8 читается в чистовике:
Этот маленький истерический взвизг подсказал бы опытному Онегину, что стойкость княгини N только литературная. «Мои уста и сердце… обещали верность избранному мною супругу… Я останусь верна этой клятве… до смерти», — пишет Юлия к Сен-Пре (ч. 3, Письмо XVIII). У Руссо все это отвратительно плоско, но Боже мой, чего только не наплела русская идейная критика вокруг русской Юлии, заговорившей несравненным четырехстопным ямбом.
42.
Тщательное изучение фотостатов привело меня к новым выводам насчет расположения строк к зашифрованных Пушкиным (поспешно, кое-как и несомненно по памяти — что можно доказать) фрагментах «десятой главы», которую он читал друзьям наизусть начиная с декабря 1830 г. Подробный разбор криптограммы потребовал бы слишком много места; скажу только, что она указывает на существование не шестнадцати, как принято считать, а семнадцати строф (так что строфа «Сначала эти разговоры» и т. д. занимает восемнадцатое место). Стих «Кинжал Л[увеля], тень Б» отношу к строфе XI:
Других строк в строфе нет. Мне представляется, что в первых, недописанных, двух стихах поэт обращался к Закону (главному герою его же оды «Вольность»), предлагая ему молчать, покуда, скажем, царь танцует галоп. Почему комментаторам было так трудно догадаться, кто такой «Б» (тень которого,
