мнению Набокова (высказанному ранее), следовало бы обязательно уничтожить без всяческого сожаления, «чтобы у академических бездарей не возникло никаких заблуждений относительно возможности разгадать тайны гения, прочтя вымаранные строки»[177]. Он уверенно идентифицирует юную жену купца, о которой бегло упоминается в «Путешествии Онегина», хотя не смог сделать того же, комментируя прекрасную строфу (Глава шестая, XVI), явно посвященную ее памяти[178]. Он не против того, чтобы различать между «более» и «менее» значимыми «прототипами», и отводит немало места обсуждению — заведомо безрезультатному — того, кому из реальных женщин принадлежала пара прелестных ножек в том, что Набоков называет «отступлением о ножках». У него уходит целых двадцать страниц на предмет, по его словам, «не представляющий никакого интереса», и страниц через шестьдесят он вновь возвращается к нему. Рассуждая о ножках, он заодно отвергает возможность того, что они принадлежали Марии Раевской — позднее жене декабриста, последовавшей за мужем в сибирскую ссылку, — поскольку-де в тот единственный момент, когда Пушкин мог восхищаться ее ножками, Марии — «гадкому утенку» — было не пятнадцать, как она ошибочно говорит в своих мемуарах, а лишь тринадцать с половиной лет. Странно, между прочим, что бард Лолиты, певец нимфетки исключил чувственный интерес к девочке, особенно учитывая, что у Пушкина была такая склонность[179].

Более важно, чем все эти противоречия, — неспособность Набокова понять, что он употребляет термин «прототипы» в двух различных смыслах. В результате возникает путаница между «прототипами» и «типическими» героями, создаваемыми художником. Если бы Татьяна была списана с определенной женщины, она представляла бы собой индивидуальность, а не «тип». Таким образом, поиск подобных личностей, сколь бы ни был важен сам по себе, не имеет никакого отношения к вопросам совершенно иного рода, к тому, например, в какой степени герои романа могут считаться типическими представителями определенных групп российского общества 1820-х годов; или, скажем, в какой степени Онегин может рассматриваться как один из первых образов «лишних людей», которые появлялись в русской литературе вплоть до конца века, и не столь давно один из них возник вновь в «Докторе Живаго» Пастернака. Существует необъятная литература, посвященная этим проблемам. К ним обращались великие — и просто — русские писатели, в том числе Ключевский, возможно самый выдающийся среди русских историков. О русской литературе с куда большим основанием, чем о какой-либо другой литературе, можно сказать, что в силу определенных причин она является неотъемлемой и решающей частью интеллектуальной истории своей страны; и подход к ней с этих позиций является, конечно, односторонним, но вполне оправданным способом литературной критики. Подобную критику Набоков называет «самой нудной из известных цивилизованному человеку частью комментариев». Но на набоковских суровых осуждениях, одновременно огульных и недалеких, редко сказывается его поддельное стремление к последовательности. Их главная цель — отвергнуть устоявшееся мнение и увеличить список пренебрежительных оценок. В данном случае, так же как в других, раз дав выход гневу, Набоков спокойно продолжает рассматривать Онегина как представителя определенного узкого «круга» русского общества, а Татьяну связывать не только с литературным «типом» возвышенных русских девушек (скажем, в романах Тургенева), но и с историческими героинями русского популистского движения; иными словами, делать то же, что он с таким высокомерием отвергал несколькими страницами ранее.

Самым оригинальным и во многих отношениях самым замечательным, что есть в Комментариях, мы обязаны неослабным поискам Набокова, большей частью во французской и английской литературах, параллелей ЕО. Некоторые из них были уже прослежены прежде, хотя Набоков не любит признавать ничьих заслуг, когда это следовало бы сделать[180]. Но до Набокова никто не погружался в этот вопрос столь глубоко, и испытываешь благоговение, видя, какие источники ЕО он открывает. Взятые в совокупности, его комментарии создают захватывающую мозаичную картину того литературного окружения, в которое можно поместить ЕО. В этом, без сомнения, величайшая заслуга Набокова. Но здесь же одерживает свою главную победу его страсть к педантичности и к бесполезным сведениям. Его интересуют литературные долги Пушкина. Случаев, когда соответствующее заимствование может быть с уверенностью доказано, не так уж много. Некоторые вероятные связи с тем или иным произведением получили подтверждение, другие остаются под сомнением. Набоков редко признает, что его утверждения верны лишь до определенной степени. Он предпочитает не делать предположений, а говорить без тени сомнений даже о подсознательных реминисценциях, не заботясь о том, что довольно сложно установить долю сознательного и подсознательного в творческом процессе [181]. И временами он довольствуется тем, что указывает на простые совпадения, упоминая предшественников, о которых Пушкин откровенно ничего не знал, а в некоторых случаях цитирует произведения, опубликованные после завершения Пушкиным ЕО и даже после его смерти. Это призвано продемонстрировать «логику литературной эволюции», но трудно увидеть смысл, например, во много более поздних реминисценциях из Шатобриана, который тоже, как упомянутая в ЕО девушка, когда-то любил «бегать наперегонки» с морскими волнами, или в сопоставлении «все странней и странней» из Алисы и «еще страшней, еще чуднее» из сна Татьяны. Дело в том, что Набоков не смог противостоять искушению сделать Комментарий всеобъемлющим вместилищем своей эрудиции, точно так же, как он совершенно не в состоянии остановить поток свободных ассоциаций и постоянно отклоняется от темы, не соглашаясь и споря в своих отступлениях со всеми и обо всем[182].

Несмотря на внушительный объем Комментария и ошеломительное количество отмеченных Набоковым параллелизмов, странно видеть, что некоторые образцы наиболее вероятных заимствований или аллюзий отсутствуют, опущенные, видимо, по причине относительного невнимания комментатора к немецким, а иногда даже к русским источникам[183]. Складывается впечатление, что Набоков намеренно не обращает внимания на очевидное, отдавая предпочтение сомнительному и эзотерическому.

Склонность Набокова вопреки всему (в том числе и логике) высказывать собственное, отличное от других, мнение в конце концов приводит его к расхождению с самим Пушкиным. Роман оканчивается признанием Татьяны, что она по-прежнему любит Онегина, но отказывает ему, потому что «я другому отдана; я буду век ему верна» (Глава восьмая, XLVII)[184]. Набоков допускает, что Пушкин «желал сделать решение Татьяны бесповоротным». И в самом деле главе предпослан эпиграф из Байрона: «Fare thee well, and if for ever, still for ever thee well» («Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай»). Бесповоротность решения Татьяны не позволила Пушкину вернуться к роману, когда он увлекся этой идеей несколько лет спустя[185]. Но нелюбимые Набоковым критики хвалили Татьяну за ее высокую нравственность[186] . То же самое делает сам Haбоков, говоря о ее «бескомпромиссном постоянстве»[187]. Но тут же забывает об этом и перед лицом «аморфной массы комментариев, порожденной с чудовищной быстротой потоком идейной критики» Набоков «полагает, что необходимо указать, что ее [Татьяны] ответ Онегину вовсе не звучит с той бесповоротностью, какую предположили в нем комментаторы». Таким образом, Пушкин ошибался («Hier irrt Goethe!») [188], и у Онегина были отличные шансы поладить с Татьяной; роман остается неоконченным, и Набоков «не может не попытаться представить, как бы мы поступили, если бы пришлось ради него [Пушкина] продолжить книгу». Так что Набоков недаром в одном месте называет Пушкина, «бесподобного, не имеющего равных» Пушкина, «литературным собратом»[189].

В дореволюционной России был человек по имени, кажется, граф Амори {176}, специализировавшийся на том, что писал эпилоги объемом в целую книгу к «неоконченным» романам других авторов. Имея охоту преуспеть в том, что не удалось Пушкину, он с энтузиазмом подхватил бы идею Набокова. Совершенно очевидно, какое продолжение он бы избрал. Татьяна, по словам Набокова, — в силу родственных связей матери с московской аристократией[190] — могла стать двоюродной бабушкой, или троюродной сестрой, княгини Долли Щербацкой-Облонской из «Анны Карениной». Но из набоковской интерпретации романа следует, что Татьяна не приходилась родственницей ни Долли, верной жене неверного мужа, ни какой- нибудь из тургеневских барышень, а была скорее «прототипом» самой Анны Карениной[191]. Возможно, Пушкин в десятой главе романа (которую он сжег, по крайней мере, как утверждала полиция) собирался сделать Онегина участником восстания декабристов. Не было бы тогда естественным, чтобы нарушившая супружескую верность Татьяна героически отправилась за Онегиным в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату