Mutatis mutandis[170] и помня об очень теплых словах благодарности своей жене, высказанных в Предисловии, мы можем сказать, что это похожий портрет автора Комментария. Он действительно сердит на все: от незнания американскими студентами названий деревьев и цветов, американских «стейков» — «безвкусного мяса нервных коров» — и «невнятной американской речи» — имея, вероятно, речь лишенных вкуса и нервных людей — до поэтов, романистов, драматургов и критиков всех времен. Список можно продолжать бесконечно: «Вялый Вергилий и его бледные педерасты» (это, конечно, не что иное, как домысел и злостное извращение фактов); «нудный „Неистовый Роланд“» Ариосто; «условный, бесцветный и банальный стиль Фенелона и Расина»; «напыщенная и пошлая традикомедия „Сид“» Корнеля; «невыносимо скучные стихи Вольтера»; «болезненно впечатлительная, сложная и одновременно наивная натура Руссо»; «исключительно бездарная комедия Шеридана»; «странный налет тривиальности» в гетевском «Фаусте»; «добросовестный, но talentlos[171] Август Вильгельм Шлегель»; «вялый роман мадам де Сталь»; «сильно переоцененный роман Стендаля „Красное и черное“ и его ничтожный литературный стиль»; «Бальзака — популярного писателя — переоцененная вульгарная повесть»; «знаменитый, но бесталанный Белинский»; «несамостоятельный и посредственный Сент-Бёв»; Достоевский — «сильно переоцененный, сентиментальный романист, писавший в готическом духе»; и, наконец, Набоков сметает одним махом «всех гипсовых идолов академической традиции от Сервантеса до Джорджа Элиота (не говоря уже о рассыпающихся маннах и фолкнерах нашего времени)».
Это, без сомнения, было то, что нужно pour epate la coed[172] в Корнеллском университете. Следует, однако, заметить, что большая часть этих беспримерно нелепых оскорблений громоздится совершенно необоснованно и никак не связана с ЕО или Пушкиным вообще. Стоит также сказать, что великолепные переводы из Шекспира, выполненные «talentlos» Шлегелем, не утратив своего значения, прошли «the envious distance of ages» (у Пушкина: «веков завистливую даль»), тогда как кое-кто из более поздних переводчиков могут (вновь цитируя Пушкина, переведенного Набоковым) «glance by and vanish; this is known, though to admit it we don't wish». И уж совсем курьезно то, что набоковское поношение великих невероятно напоминает нелепые выходки определенного сорта русской литературной критики 1860-х годов, когда Писарев (названный в Комментарии «типом резким и жестким») ничтоже сумняшеся изображал Пушкина фривольным рифмоплетом.
Неудивительно, что определяемые настроением замечания Набокова о других комментаторах ЕО не отличаются ни сдержанностью, ни беспристрастностью. Он называет работы Н.Л. Бродского и Д.И. Чижевского «ничего не стоящими компиляциями» и постоянно обрушивается на них, указывая на малейшую ошибку в написании или сноске. Бродский, советский популяризатор, действительно во многом оправдывает сложившееся о нем мнение. Его старания превратить Онегина в радикала выглядят довольно жалко, на что указывали серьезные исследователи даже в советских изданиях[173], обстоятельство, которое Набоков прекрасно мог бы использовать; точно так же он мог бы упомянуть, что сам следовал Бродскому, по крайней мере в разделе «Пушкин о ЕО», содержание которого почти идентично высказываниям Бродского.
Другое дело профессор Чижевский, видный ученый, обладавший обширными познаниями. Конечно, в его комментариях содержатся ошибки, за которые он должен нести ответственность. Однако Набоков обязан был знать, что Чижевский недостаточно хорошо владел английским, и комментарии, написанные им по- русски, затем были переведены для него и вычитаны. По ходу дела довольно много ошибок в транслитерации и много опечаток остались неисправленными. Но Набоков вышел на тропу войны, и никакие правила честной литературной борьбы ему теперь не указ. Тон самых мягких высказываний Набокова лучше всего можно продемонстрировать в замечаниях о его собственных ошибках. Они выглядели бы так: «Этот немыслимый Набоков умудряется сделать по крайней мере три ошибки в примечании об Очакове. Он прямо пишет: „В то время и позднее название этого укрепленного молдавского [?] города и русского порта, приблизительно в сорока милях к западу [опять неправильно: на самом деле — к востоку!] от Одессы, в британской прессе писалось „Oczakov“. В 1788 году, во время русско-турецкой войны, крепость была взята войсками Суворова и по мирному договору 1792 г. [вновь ошибка: в 1791 г.] отошла к России“». Или: «Ошибка, допущенная Набоковым при цитировании немецкого заглавия, делает фразу неправильной грамматически». Или: «Ошибка Набокова в написании румынского слова демонстрирует его невежество в отношении романских языков». Все это, конечно, сущие пустяки, и причину бесполезного гнева Набокова невозможно понять, если ничего не знать о его русских и немецких предшественниках, в чьем обычае было вести полемику методом мелочных и грубых придирок.
Действительно, набоковский Комментарий во многих отношениях, включая его полноту и вероятную точность, стоит бесконечно выше подобных работ его предшественников. (Между прочим, я не смог проверить отсылки Набокова к другим текстам, кроме одной — к десятой сатире Ювенала, — где соответствующая строка оказалась не 213-й, как указано Набоковым, а 113-й, но мне, видимо, просто не повезло.) Справедливости ради, следует сказать, что многие примечания Чижевского превосходны, и Набоков поступил бы умно, приняв их во внимание и включив в свой Комментарий. Чижевский, в частности, тонко чувствовал эволюцию русского языка и характерное для Пушкина смешение архаизмов и просторечных выражений. Его указания на диалектные варианты русского ударения и произношения бесспорно более точны и более научны. Порой кажется, что Набоков полагает, что язык его прошлого петербургского окружения — единственно правильный русский язык. Довольно забавно выглядит его объяснение, что Пушкин имел возможность рифмовать «душно» и «скучно» в речи Татьяны только потому, что ее «провинциальное произношение» — это, «несомненно, влияние ее матушки-москвички». Поскольку та же рифма встречается в ЕО по крайней мере дважды (Глава первая, XIX и Глава седьмая, XLVIII), и в речи не Татьяны, а в авторской речи. Учитывая, что детство Пушкина прошло в Москве и под Москвой, для него должно было быть совершенно естественным произносить в определенных словах «ч» как «ш»[174]. Именно Пушкин говорил, что полезно прислушиваться к «удивительно чистому и правильному» языку московской просвирни; и, обсуждая как раз эти особенности московского говора, Пушкин явно полностью принимал их[175].
Чижевский к тому же более спокоен и уравновешен в тех случаях, когда встает вопрос, например, о времени, к которому относится действие романа, о возможных прототипах его героев и героинь и о литературных предшественниках Пушкина. Набоковские педантичность и противоречивость в отношении всех этих вещей, которые занимают существенную часть Комментария, поразительны. Он выписывает хронологию романа год за годом, месяц за месяцем, день за днем, пеняя Пушкину — на сей раз больше со скорбью, нежели с гневом, — что тот невнимателен в датах. Именины Татьяны 12 января 1821 года пришлись на среду, а не субботу, как непостижимым образом получилось у беспечного Пушкина. Пушкин опять-таки вынуждает Татьяну в 1824 году общаться с испанским послом, но Набоков (с помощью русского исследователя) выяснил, что в 1824 году при царском дворе в Петербурге не было посла Испании[176].
Много написано о возможных прототипах героев романа из числа знакомых Пушкина. Это вполне естественно для произведения, в котором так много, по выражению Набокова, «автобиографизмов». Пушкин в ЕО (Глава восьмая, LI) сам ссылался на ту или тех, с кого срисована Татьяна (черновики показывают, что он колебался между числом единственным и множественным, но решил наконец остановиться на единственном: «А та, с которой образован / Татьяны милый идеал…»). В то же время Набоков безусловно прав, возражая — как многие до него — против «поисков прототипов, поскольку они неизменно затемняют истинные, всегда атипические приемы гения». Беда, однако, в том, что о Набокове не скажешь ни того, что он твердо держится своей позиции, ни того, что он ясно представляет себе эту проблему. Несмотря на резкое осуждение «ищеек, занимающихся поиском прототипов», он сам с жаром пускается в некое расследование и отводит несколько страниц рассказу об отношениях родственника Пушкина с девушкой, упомянутой, отчасти в завуалированной форме, даже не в самом тексте романа, а в черновиках, которые, по
