книги представляют собой громкие залпы по оппозиционерам — противникам Маккарти, а идиллия в предреволюционной Зембле очень близко напоминает либеральную утопию Набокова и его впечатления от Америки. Другие романы служат своего рода платформами для самых его характерных художественных «идей». «Дар», весьма специфический отчет о перебранках и распрях в русской литературе, содержит полемику (посредством критики Чернышевского) с социальным искусством, а в «Истинной жизни Себастьяна Найта», в выпадах против Гудмэна, ниспровергаются исторически мыслящие критики и одновременно утверждается художественное и даже моральное превосходство писателя, держащегося в стороне от социальных кризисов типа неурожая, безработицы и войны, — своего рода Эйн Рэнд{203} для эстетов. Даже те книги Набокова, в которых нет никакой доктрины, содержат выпады против левых, фрейдистов и романистов социального направления. В этой связи можно вспомнить коварную «объективность» социологов эпохи краха идеологий. Перефразируя Борхеса, можно сказать: те, кто выступает против социальных доктрин в литературе, на самом деле имеют в виду любые доктрины, отличающиеся от их собственной.

«Твердые суждения» надолго оставляют неприятный осадок. Очень печально, что автор, стоит ему только покинуть два поля своей деятельности — писательство и ловлю бабочек, страдает недостатком интеллекта. Набоков всячески преуменьшает роль и значимость причин и следствий в истории, и возникает ощущение, что его собственные воззрения — плод невежества. Складывается впечатление, что он считает маоистский Китай продуктом советской системы («опухоль России»), а его аллюзии на историческое прошлое редко простираются далее упоминания той роли, которую сыграли его аристократические предки. На этих страницах Набоков предстает как косный чудак-реакционер, отпугивающий и своими взглядами, и даже своей лексикой, обиженный на большинство других авторов и отличающийся удивительной узостью интересов, — словом, своего рода Бобби Фишер{204} в литературе.

Одним словом, эта книга не привлечет к нему особой симпатии, за исключением разве что тех университетских почитателей, которые подражают его прозе и, как попугаи, повторяют его предубеждения. Ибо Набоков в сфере академического «производства» затмил даже Элиота. Литературоведы охотятся за его энтомологическими и литературными публикациями; его едкие аллюзии на венского шарлатана теперь вытеснили религиозную ностальгию Элиота.

И все же не подлежит сомнению, что без «Лолиты» набоковская литературная продукция ограничивается незначительными — хотя формально и эффектными — достижениями. Его русскоязычные произведения, теперь полностью переведенные на английский, в свежей, местами шокирующей манере (хотя и здесь нет особого отрыва от повествования традиционного типа) трактуют о проблемах переходных состояний, о стечении обстоятельств, о движении персонажей на шахматной доске, об «он сказал — она сказала». Редко превышая по объему 200 страниц, они добротно слажены, хорошо читаются, занятны, содержат немало «очаровательных» описаний и временами даже трогают читателя. Изысканно-галантные, неизменно остроумные, эти искусные предметы развлечения редко отзываются эхом в самых глубинных уголках человеческого сердца. Лишь «Смех во тьме» и «Приглашение на казнь», пронизанные чувством тревожного ожидания и атмосферой абсурда, составляют некое исключение.

Разумеется, в своей сфере русскоязычные произведения Набокова совершенны — в той же мере, в какой Хаусмен{205}, Пуленк{206} или Фриц Крейслер{207} совершенны в своей. Но диапазон этот чрезвычайно ограничен; романам недостает интеллектуальной глубины и изящества Беккета, очаровательного чувства юмора и удивительной изобретательности Кортасара или широты взглядов Борхеса (который часто утверждает, что писательство не есть чистое искусство, но человеческие притчи) на вселенную, которая решительно сошла с ума. В русскоязычных писаниях Набокова слишком много милых, живых молодых людей, которым всякое дело по плечу, тогда как жертвы столь же часто являют собой презренных дураков, изображенных в качестве собак, лягушек и жаб.

Англоязычные произведения Набокова куда более неровны. «Себастьян Найт» решительно напоминает «Пьера Менара»{208} Борхеса (биография вымышленного автора), но там, где Борхес пользуется блистательной иронией и отстранением, Набоков прибегает к лобовой атаке и сарказму. «Под знаком незаконнорожденных» — достаточно пустая книга, написанная хорошей прозой, а «Пнин» — типичный университетский роман, не лучше и не хуже сочинений Эмиса, Маламуда{209} или Рэндалла Джарелла {210}, отличающийся от них только «содержанием». «Бледный огонь» — произведение настоящего мастера; и хотя поэма нередко бывает излишне прозаичной, а маниакальная одержимость рассказчика часто смягчается прихотливым стилем Набокова, это произведение наглядно показывает, как мастер-виртуоз может превратить в подлинное искусство такой тончайший материал, как академические интриги и свойственную ученым мужам манию величия. Напротив, «Ада» с ее трехъязычными каламбурами, случайными аллитерациями и языком, насыщенным автоаллюзиями и причудливыми образами, являет собой совершенно нечитаемого литературного монстра. Манерной, потакающей себе самой прозе, отлично подходящей для Кинбота и Гумберта Гумберта, в данном случае недостает внутренней основы, и она оказывается просто плоской. Зная отвращение Набокова к пародийным историям и беззубым каламбурам «Поминок по Финнегану», странно видеть его в плену тех же самых пороков. «Просвечивающие вещи», скромный и стройный роман с изящной сменой голосов, куда более удачен; он напоминает деликатно не договоренные любовные истории его берлинской поры.

«Лолита» — бесспорно, центральное произведение Набокова, обладающее совершенной формой, за исключением разве что «фонового» материала. Она читается и перечитывается с таким интересом именно потому, что при всем набоковском безразличии к современной реальности и «человеческим интересам», в романе кристаллизовался целый ряд современных явлений: одиссея по мотелям, бездумные и нахальные американские подростки пубертатного возраста, культивирование психопатической буффонады. «Лолита» получилась такой удачной еще и потому, что набоковские навязчивые идеи в ней либо отсутствуют, либо согласуются с содержанием. Так как Гумберт явно ненормален, ему вполне приличествуют ненавязчивые антифрейдистские выпады; а его смешанное франко-английское происхождение исключает резкие антикоммунистические выпады (в самом деле, единственный значительный «эмигрантский» момент в новелле — шумная эскапада с таксистом-монархистом); кроме того, сама природа темы, чуждая «литературщине», не допускает никаких разглагольствований о других авторах.

Набоков дождался-таки громкой славы. Его виртуозная проза служит образцом, напоминая о необходимости не допускать во фразах никаких формул и клише. То, чем он упивается в своем невежественном эстетизме, вызывает досаду и раздражение. Тем не менее он сумел создать пару настоящих шедевров. Иначе он стал бы анахронизмом, которому почти нечего предложить серьезным читателям. Набоков — либерал-аристократ XIX века, питавший свое мировоззрение в замкнутом кругу эмигрантской субкультуры в Берлине (он так и не выучил немецкий) и отыскавший в тихих университетских городках Америки эпохи «холодной войны» нечто максимально близкое своему социальному идеалу — мягкому либерализму, свободному от левых и индифферентному к правым. В интеллектуальном плане он скорее старомодный индивидуалист, убежденный в абсолютной независимости своего сознания и все еще ведущий битву эпохи fin de siecle против психиатрии вплоть до отрицания какого бы то ни было влияния внешней среды. Его эстетические воззрения счастливо совпали с периодом господства в академическом мире ортодоксии Новой критики с ее догматическим отрыванием искусства от социальной жизни и мышления.

Подобные взгляды сегодня безнадежно устарели, как фантазм, подкрепленный снобизмом и ностальгией. Совсем недавно такие латиноамериканцы, как Неруда, Гарсия Маркес и Карпентьер, доказали, что, независимо от Жданова и Набокова, органичное социальное мировоззрение и сложный художественный мир вполне могут уживаться друг с другом, а в Северной Америке такие авторы, как Пинчон и Бартельм, напомнили о том, что история — оживший кошмар, с которым искусство, если оно есть нечто большее, чем сверкающие поверхности и блестящее остроумие, должно найти взаимопонимание. «Лолита» существует — но, несмотря на это, существуют и «Сто лет одиночества».

Gene H. Bell. A World of Shiny Surfaces // Nation. 1975. May 31. P. 664– 667

(перевод А. Голова).

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату