заслужит и этого упрека. Иногда он еще просто небрежен (например, когда пишет «Фламандия» вместо «Фландрия»), но меня радует подчас и самая его небрежность. Она подчеркивает только, что острота и пристальность его письма не плоды всегда немного тщетного старания, а укоренены в самой его писательской природе. В его книге, такой волевой — и многим можно было бы поставить в пример эту его стремительность и собранность, — все же еще сильней всех намерений я ощущаю неизгладимое присутствие личности. Этой меркой измеряется писатель. Пусть другим она кажется «субъективной», — критик был бы нечестен, если бы верил в эту субъективность сам. Не стоит выдумывать сомнений. Отныне есть новый писатель в русской литературе, и мы с волнением ожидаем новых его книг.
Георгий Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 42
<…> «Защита Лужина», роман В. Сирина — окончен. О нем мне пришлось писать уже два раза, в плане, так сказать, гадательном или предположительном. Но теперь, прочтя роман до конца, я остаюсь при прежнем мнении. Это вещь бесспорно талантливая, местами блестящая, почти всегда остроумная, но более замечательная и более занимательная внешне, чем внутренне. Она как бы лишена «музыки». Ее читаешь скорее с любопытством, нежели с подлинным интересом. Но, как говорится, «спасибо и за это». Новых даровитых и литературно грамотных авторов у нас немного. Сирин, несомненно, один из заметных среди них. Лучшей частью романа все же были первые его главы. С тех пор как полусумасшедшего Лужина подобрали ночью на улице какие-то сердобольные немцы, напряжение действия начинает слабеть, и слабеет оно до конца. Сирин это сам чувствует, по-видимому. Показательно, что в заключительных главах романа у него появляется нечто вроде «интермедии»: советская дама из Ленинграда, крайне недовольная Европой и особенно европейским театром. Сам по себе портрет забавен и меток, но в скупом на слова и на образы, в исключительно психологическом, а никак не бытовом сиринском романе он неожидан и даже неуместен. Эта мелко-беллетристическая «вставная картинка» выдает растерянность автора. По счастью, его герою уже недолго жить, и спасительное самоубийство, оплот и опора всех романистов, из трудного положения Сирина выручает. В оправдание писателя можно сказать, что замысел его сложен. Он осложняется еще тем, что Сирин сбивается на «клинический случай». Пожалуй, именно из-за этого его роман более любопытен, чем интересен. Ему не хватает общности — необходимой для того, чтобы мы за Лужиным не только следили, но и сжились с ним. Это — полная противоположность Осоргину{29}, это — другая крайность. Мало ли что бывает на свете? Бывает, что и знаменитый шахматист сходит с ума и выбрасывается из окна на мостовую. Нужна огромная творческая сила, чтобы читатель перестал быть «безучастным зрителем» этого странного и редкостного происшествия. Мне думается, что такой силы у Сирина нет. Но доказательством его таланта может служить то, что даже и в этом трудном, похожем на какую-то теорему романе отдельных удач, отдельных первоклассных страниц у него не мало. <…>
А. Савельев <Савелий Шерман>
Рец.: «Современные записки», книга 42
В книге помещены последние главы «Защиты Лужина» В. Сирина. Конец романа, убедительно разрешая замысел автора, по-новому освещает всю глубину и сложность. Исподволь, с искусной естественностью автор изолирует от жизни гения шахматной игры, сосредоточивая все душевные силы мальчика, юноши и зрелого Лужина на его искусстве. Не без умысла выбран Сириным род искусства, наименее связанный с живой видимостью, искусство, тесно переплетающееся с абстрактным — и в своей логической чистоте — предельно гармоничным мышлением. Только музыкой может пояснить Сирин великолепие шахматных сочетаний Лужина. Вокруг расстилается мир незакономерного, слепого случая, мир другой игры — грубой, неопределенной, лишенной стройности, игры, подчиненной законам неведомым и неуловимым. Победой Сирина является проявленное им уменье выделить словно на лабораторном столе чистую культуру специфически человеческого творчества и противопоставить его стихийному творчеству жизни, умело припрятав намерение автора за житейско-естественным, неизбежным развертыванием событий. Самый зоркий читатель не видит руки экспериментатора.
Постепенно — и как изумительно передана Сириным эта постепенность — у Лужина отчужденность от жизни перерождается в страх перед ней. Шахматная игра не только поглотила все душевные силы и испепелила их, но искусство Лужина обезоружило его перед требовательной, со всех сторон наступающей жизнью: Лужин в состоянии воспринимать только преображенную жизнь, и только на путях преображения в формы собственного искусства он может разобраться во враждебном хаосе и оказать ему сопротивление.
Спасение таких людей в одиночестве — и Лужин инстинктивно прячется в сверкающе-ясном, увлекательно-стройном, единственно реальном для него мире шахматных представлений от непонятного и призрачного мира вещей и живых людей.
С годами близится тот страшный период в жизни каждого отмеченного «Божьей милостью» человека, когда эта милость отнимается, когда талант вспыхивает лишь редкими прощальными огнями. Рушится последнее прибежище, и одновременно жизнь предательски обходит Лужина с тыла: его тело, обрюзгшее, жуткое своей почти животной грузностью, является союзником враждебной, неупорядоченной внешней стихии, в нем рождаются и сменяются чувства, не поддающиеся предвидению, не подчиненные никакому ритму.
Самая блестящая часть романа посвящена любви Лужина и его инстинктивному порыву уйти от разрушающего мозг, беспощадного и ненасытного искусства. Порыв безумный в своей заведомой безнадежности. Не может Лужин придумать комбинацию защиты на шахматной доске жизни, ибо не знает он ее правил игры, темных законов ее сокрушительных нападений. Безнадежность гасит последний свет в душе Лужина, и лишь одна точка маячит в безысходном мраке — возможность совсем «выйти из игры».
Волнуют и трогают страницы, посвященные последним часам жизни Лужина. За внешним безумием поступков чувствуется безмерное одиночество человека и великая скорбь существования в хаотическом, несовершенном мире, обреченность и хрупкость творящего духа и его предсмертное достоинство в минуту гибели.
Легкими контурами намечена внутренняя трагедия прелестной жены Лужина. Она как будто сама не сознает, что ее любовь-жалость к Лужину покоится на той его необычности, с которой она так героически, так жертвенно борется, и только один раз из глубин подсознательного всплывает острая, жалящая мысль, освещающая это трагическое противоречие. На балу «вдруг ни с того, ни с сего ей стало грустно, что все смотрят на этих кинематографических дам, на певцов, на посланника, и никто как будто не знает, что на балу присутствует шахматный гений, чье имя было в миллионах газет, чьи партии уже названы бессмертными».
Полны жизни все люди, окружающие Лужина, в особенности его теща. Хорошо видит Сирин и иногда с излишней жадностью боится упустить какую-либо мелочь. И то, что «вода в ванне, стекавшая с легким урчанием, вдруг пискнула и все смолкло», и то, что гардеробщицы уносят шубы, «как спящих детей», и что говоривший по телефону вдруг «провалился в щелкнувший люк», и что Филеас Фогг{30} и Шерлок Холмс, наново перечитанные взрослым, оказываются значительно сокращенными в сравнении с теми же книгами, читанными в детстве («неполное, что ли, издание»), и что при примерке костюма Лужиным «мимоходом портной полоснул его мелом по сердцу, намечая карман» и т. д. В. Сирин приводит в романе целых два кинематографических сценария, до того типичных и «ходких», что они, несомненно, соблазнят многих фильмовых режиссеров; неподражаемо изображены члены интеллигентского кружка на чужбине; замечательно описана колоритная страна