возможно! — то необычайное постоянство, с каким он обрушивался на людей, кажущихся нам безвредными или даже симпатичными, исподволь диктовалось политическими мотивами. А видя, как проклятья, посылаемые миру Селином, оформляются в знакомую истории политическую философию по имени фашизм, можем вовсе сбросить ее со счетов или по меньшей мере отнести на счет временного помешательства, являющегося плодом той эпохи, в которую писатель жил. Но Набоков — какие аргументы можем мы привести в его оправдание? Разве только то обстоятельство, что ранний этап его биографии сложился и впрямь трагически, что на его долю выпало потерять отца, родину, весь привычно сложившийся жизненный уклад, потерять его богатый, нескованный и несказанно родной русский язык? Да еще тот факт, что по крови он
И все же, отдавая себе отчет в том, какая непреодолимая пропасть лежит между Набоковым, изгнанником из России, и нами, американцами, нельзя закрывать глаза на то обстоятельство, что и русским писателем он, по сути, не является. Помимо и поверх всего прочего он — это он, и никто больше. Потому нетрудно понять, что он с таким презрением относится к таким «заурядностям», как Стендаль, Бальзак, Золя, Достоевский, Манн; суть этого авторского отношения определяется не тем, сколь они в действительности заурядны, а тем, что ни один из них не является Набоковым. Особенно достается от него Достоевскому, чьей всепроникающей любовью бывали объяты буквально все: проститутки, пьяницы, дебоширы, святые, помешанные и убогие, даже те, кто обещал стать прекрасным объектом для сатиры. В итоге, выплескиваясь за пределы конкретного «я» героя, любовь эта обеспечивала возможность создания такого шедевра, как «Братья Карамазовы» — романа, где «я» ширится до бесконечности, вмещая целый мир, объемля всех и каждого. Но, разумеется, одержимый постоянной заботой о художественной форме и экспрессии слова Набоков не только не мог солидаризироваться с подобным романным замыслом; ему не дано было даже постичь всю грандиозность того, что довелось осуществить Достоевскому.
Перечитывая этот «субъективный взгляд» почти десятилетие спустя, испытываешь непростое чувство. С одной стороны, утверждаешься в мысли, что многое из высказанного в нем могла бы повторить и сегодня; с другой — все более сомневаешься в безупречности импульса, побудившего в те дни придать этот взгляд огласке. Убеждаешься и в том, что в нем оказалось запечатлено присущее большинству из нас заблуждение; суть его — в отсутствии дистанции между личным мнением и литературным анализом. Сегодня попросту непостижимо, что побудило меня тогда противопоставлять столь своеобразную и бесспорно блистательную художническую индивидуальность, как Владимир Набоков, таким писателям, как
3. Некрологи
У.Л. Уэбб
Набоков: последний из могикан
Первый же вопрос, который возникает у автора некролога является одновременно и последним. Кто же такой Владимир Набоков? Неуклонно заявляющая о себе чуть ли не во всех его произведениях — начиная с «Машеньки», первого романа на русском языке (1926), и заканчивая последним, написанным по- английски «Смотри на арлекинов!», — его мощная индивидуальность исчезает, как только пытаешься разглядеть ее сквозь мириады призм его прихотливого искусства. (Отложим на минуту в сторону «Память, говори» — его автобиографию, путешествие к духовной отчизне, оберегающее сознание, подобно «Интуристу».)
Перефразируя афоризм Брехта о Карле Краусе и его эпохе, о Набокове можно сказать: «Когда роман заносит над собой нож, дабы прекратить свое существование, этим ножом является сам автор». Набоков наверняка был бы не в восторге от такого сравнения, однако в каком-то смысле оно ему подходит. Если посмотреть, как он работал над формой, убеждаешься, что любого, кто захотел бы продолжить путь вслед за Стерном и Джойсом, после «Бледного огня» и «Ады», подстерегает тупик; в то же время его великие русскоязычные романы кладут конец центральной линии русского модернизма. В самом деле, много ли романов, написанных по обе стороны Атлантики, проникли столь глубоко в сознание современного американца, как «Лолита»?
Окидывая единым взором весь его творческий путь, невольно чувствуешь головокружение: девять романов на русском, восемь на английском, несколько сборников рассказов и стихов, ряд пьес (написанных между 1922 и 1938 гг.), о которых мы почти ничего не знаем; внушительное четырехтомное издание «Евгения Онегина» — 10 процентов текста, 90 — комментариев, демонстрирующих ошеломляющую эрудицию; «Слово о полку Игореве» и другие переводы, очень любопытная и очень личная книга о Гоголе; не говоря уже о — помните? — «Nearctic Members of the Genus Leucaeides» и других работах о мотыльках и бабочках, которых он чисто по-свифтовски превозносил над всеми иными особями.
Даже по объему и разнообразию это оставляет позади большинство прославленных писателей викторианской эпохи. Что до качества, то… «Я люблю сочинять загадки с изящными решениями». Или, как пишет повествователь в «Аде», «Apres son grand Joyce on fait son petit Proust»[262], не говоря уже о Кафке (воистину великом), или маленьком Чехове, или Гоголе.
