приложениях к «Ниве»! А вот «Отчаяние» в «Ниве», пожалуй, не поместили бы. Да и читатели запротестовали бы: скучно. Человек сходит с ума и, сходя с ума, ведет какой-то дневник вроде «записок из подполья». Человек занят только самим собой, смеется, сердится, плачет, размышляет — все наедине, ничего вокруг себя не замечая. Помилуйте, да разве это роман? Оставим, однако, воображаемых подписчиков «Нивы» с их недовольством и недоумением, скажем, что «Отчаяние» вещь во всяком случае интереснейшая — хотя смущающая и почти отталкивающая. О Сирине мне довелось писать сравнительно недавно, и, помнится, я высказал суждение, что его духовный предок — Гоголь. Но Гоголь — огромное, сложнейшее в русской литературе явление, и нитей от него исходит множество: есть, между прочим, среди них и нить «безумная» («Нос»)… Так что, указывая на чье-либо родство с Гоголем, надо указывать тут же и другое, дополнительное имя, для того чтобы ясно было, о каком именно из гоголевских обликов идет речь (есть Гоголь и Достоевский, Гоголь и Щедрин, Гоголь и Чехов, Гоголь и Блок, даже — как это ни странно звучит — Гоголь и Зощенко). Мне кажется, что Сирин продолжает именно «безумную», холостую, холодную гоголевскую линию, до него подхваченную Федором Сологубом. От «Отчаяния» до «Мелкого беса» расстояние вовсе не велико — если только сделать поправку на разницу в эпохе, в среде и культуре. Нельзя приписывать автору тех замечаний и мыслей, которые высказывает его герой. Поэтому характеристику Достоевского как «нашего отечественного Пинкертона», да притом с «мистическим гарниром», оставим на совести героя. Ему же, очевидно, принадлежит и определение: «литература — это любовь к людям», что в устах Сирина звучит явно издевательски… Но рассуждения о бессмертии и потусторонних встречах с друзьями как-то слишком уж страстны и запальчивы, чтобы не заподозрить автора в личной ответственности за них. Да и как они показательны, как многозначительны для Сирина! Обман, царящий над всем миром, распространяется, по его убеждению, и на те области, где разуму нечего делать и где сердце или видит и знает что-то без возможности ошибки, — или не видит и не знает ничего. <…>
Владислав Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 56
<…> Ныне художественные каноны расшатаны, как никогда (быть может, нечто вроде литературного фашизма заставит их укрепиться сызнова). Даже авторы, наименее склонные к литературному бунту, проявляют полное небрежение к «школьным» подразделениям беллетристических жанров. Из самых недавних примеров укажу на «Жанетту» Куприна, названную романом вполне произвольно и несоответственно ни стилю, ни духу, ни даже просто объему этой прелестной вещи. Точно так же романом нельзя назвать и «Отчаяние». В нем лишь четыре действующих лица, из которых два (жена героя и ее возлюбленный) вполне эпизодичны, ибо совсем не влияют на ход событий. Можно сказать, что в нем даже одно действующее лицо, потому что и двойник героя играет роль жертвы, почти пассивной. Вся задача автора — представить психологию лишь одного, главного персонажа, играющего остальными, как марионетками. Ни с какой стороны (даже по объему) это отнюдь не роман. Это — типичная повесть, и читатель, который станет действительно читать ее как роман, — все время будет ощущать недостаток действия и простора. Как повесть — он прочтет ее с наслаждением.
Как всегда у Сирина, любопытен прежде всего самый замысел «Отчаяния». С первого, поверхностного взгляда это — повесть об убийстве. В действительности, как и «Защита Лужина», это повесть о творчестве. Герман, герой «Отчаяния», не просто убийца, а художник убийства, мастер. Слова эти надо понимать, однако же, отнюдь не в том смысле, что Герман отличается исключительною безнравственностью, что пролитие крови доставляет ему художественную радость. Если угодно, он и впрямь безнравствен, но лишь потому, что философская или нравственная проблема его просто не занимает. В этом отношении он ничего не имеет общего, например, с Раскольниковым. Право на убийство им где-то заранее не только предрешено, но и просто вынесено за скобки, принято без сомнений и обсуждений, как нечто вроде рабочей гипотезы. Все его внимание сосредоточено на вопросе о наилучшем выполнении убийства. Достигнуть совершенства в этом именно деле — его единственная цель. В убийстве своем он — творец, художник, озабоченный лишь совершенством в осуществлении своего замысла, неизвестно и безразлично, когда, откуда и как ему подсказанного. Таким образом, проблематика романа — порядка вовсе не философского, не морального, а чисто художественного. Драма Германа — драма художника, а не убийцы. Для ее изображения Сирин мог бы избрать иной сюжет, заставив Германа совершить иной, менее криминальный или даже вовсе не криминальный поступок. Он мог бы показать ту же драму и в совершенно обнаженном виде, изобразив не убийцу, обдумывающего и осуществляющего убийство, а, например, романиста, пишущего роман. Тем обстоятельством, что Сирин избрал убийство, он лишь весьма удачно мотивировал и обострил психологическую позицию героя по отношению к остальному миру. Герман одержим замыслом, Герман одинок в его вынашивании и выполнении, судьба Германа зависит от того, удастся ли ему внушить свою идею окружающим: ведь если нашедшие труп не примут сразу убитого двойника за убийцу — весь замысел рушится, и Герман погиб. Именно такова по отношению к обществу позиция не только убийцы, но и художника. Поэтому и
Я сказал, что этим отчаяние Германа вызвано. Но не только в этом оно заключается. Герману суждено худшее из сомнений, достающихся в удел художнику, сомнение в своей гениальности. Оно тревожит порою Германа: он не раз возвращается к мысли, что сходства, им внезапно постигнутого и лежащего в основе всего замысла, могут не заметить или что его, может быть, даже и нет. Иными словами — он не до конца уверен в себе и в своей идее. Сирин проявил большую тонкость, не подчеркивая
Есть, наконец, так сказать, третий слой его отчаяния, не самый глубокий, но, пожалуй, самый мучительный: сознание очевидной, поверхностной, мелкой, но роковой ошибки, которая была допущена. Потому-то и приводит Германа в такую ярость мысль об изобличающей палке, забытой в автомобиле, что тут уж все ясно: ошибка столь очевидна и неоспорима, что непониманием со стороны «толпы» себя утешать нельзя. Палка, глупая палка, окончательно доказывает Герману, что он — не гений: такой же не гений, как пушкинский Сальери, с которым его трагедия имеет весьма много общего.
Я принадлежу к большим поклонникам Сирина. Поэтому, по правде сказать, не только за него, но и за себя радуюсь, видя его новую удачу, столь очевидную для всякого независтливого взгляда. «Отчаяние» не хуже «Защиты Лужина» (до сих пор — лучшей вещи Сирина) и лучше, чем «Камера обскура», которой, как я однажды писал, несколько вредила слишком большая четкость, выписанность, некоторое как бы франтовство отделки. «Отчаяние» гораздо непринужденнее — во всяком случае, непринужденность в ней достигнута, что и требуется.
Георгий Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 56
Два вопроса и ответа: