рецензию венчал убийственно назидательный вывод. По мнению критика, нездоровое пристрастие к жестокости «явственно отражается и в стиле Набокова, даже если он касается других тем <…> По причинам вкуса, моральных соображений или чего бы то ни было еще, многие читатели могут оказаться неспособными разделить с автором подобные радости <…> Жестокость, порочность и неотступный эксгибиционизм стиля — в той же мере антиискусство, в какой и те увлечения, которые его питают — антижизнь» (Ibid.).
Менее эмоциональный, зато более вдумчивый и аргументированный отзыв дал Фрэнк Кермоуд <см.>. Не питая особых иллюзий насчет тех чувств, которые Набоков испытывает по отношению к своим читателям, Кермоуд попытался рассмотреть «Под знаком незаконнорожденных» не в качестве антиутопии или сатирического памфлета против тоталитарных режимов, а просто как «произведение искусства», продолжающее традиции Стерна и Джойса.
Суммируя все вышеизложенные точки зрения, следует признать: в корпусе англоязычных романов В. Набокова «Под знаком незаконнорожденных» занял далеко не самое видное место; ни его последующие переиздания, ни запальчивое авторское предисловие, объясняющее недогадливым читателям, как надо и как не надо воспринимать роман, ни дотошные исследования специалистов-набоковедов не смогли изменить сложившегося положения вещей (и в этом, вероятно, виноваты не одни читатели).
Ричард Уаттс, мл.{88}
Комиксовый диктатор
Рассказ о свободном человеке в тоталитарном государстве — все еще классическая трагедия нашего века, а в романе «Под знаком незаконнорожденных» дана поразительно оригинальная ее трактовка, одновременно и трогательная, и сильная, и странно раздражающая. Этот роман — второй из написанных по-английски Владимиром Набоковым, американским гражданином русского происхождения — сардоническая история об интеллектуале, презирающем тирана своей нации, отличается мрачной, кошмарной добротностью и склонностью к беспощадному юмору. Сочетание этих качеств делает вещь гораздо более значительной, чем перегретый труд Артура Кёстлера{89}, подчас казавшийся вещью на грани приличия. Роман «Под знаком незаконнорожденных» написан с той беглостью речи, которая обычно изобличает относительно неполное знакомство автора с языком, но главный промах Набокова в том, что очевидная зачарованность собственными лингвистическими достижениями иногда заставляет его слишком увлекаться словесными причудами.
В качестве драматической фантазии о тоталитаризме роман «Под знаком незаконнорожденных» прост и в то же время тщательно разработан. Простота — в самой трагической истории (одно из слагаемых успеха романа в том, что Набоков, создав профессора Круга, вывел умного героя, чей интеллектуальный уровень совершенно не вызывает сомнений), истории философа с мировым именем, который твердо убежден, что его известность в сочетании с моральной стойкостью смогут защитить его от грубого надругательства полицейского государства. Это искусно исполнено и выдержано в том стиле и той манере, с помощью которых Набоков сконструировал абстрактную тоталитарную страну, в смысле языка похожую и на Россию, и на Германию, но в смысле истории, теории и практики скорее национал-социалистическую, нежели коммунистическую. <…>
Набоков превосходен в своих горестно-иронических выпадах против узости и тупости тоталитарной мысли и действия, в этих залпах сатирического презрения. Самые его страшные сцены, с их инфернально искаженными огнями и тенями, производят сильное впечатление, а его повествование о медленном, неумолимом давлении, которое оказывается на Круга, поражая ужасами полицейской страны, исполнено в той манере письма, которую не просто забыть. После того, как друзей героя волокут в тюрьму, будто предвещая худшие беды, когда сын философа взят от него, пытаем и затем по ошибке убит, причем именно в тот момент, когда Круг уже готов сдаться, атмосфера сожаления и ужаса достигает в романе потрясающей силы убедительности. И именно потому, что Набоков способен создавать столь зловещие и комические эффекты, какие мы видим в романе «Под знаком незаконнорожденных», эта его проказливая приверженность к искусственности языка кажется такой возмутительной.
Натан Л. Ротман
Марионетка под гнетом тирана
Г-н Набоков — писатель огромной технической мощи, и едва ли нужно доказывать, что действительная фабула романа далеко не самое в нем главное. В этом легко убедиться. Набоков в совершенстве владеет всеми видами виртуозности, которые были разработаны в нашем столетии. Естественно, он многим обязан Джойсу; это становится очевидным в отступлениях и отдельных (одномоментных) погружениях в глубины сознания, в певучих фразах, в непрерывных литературных аллюзиях (которые вполне уместны здесь, где главный герой — Адам Круг, университетский профессор).
И есть, конечно, в романе решительный финальный аккорд — сознательная, я бы сказал, дань мастеру, — когда Набоков прерывает свое холодное, безучастное повествование долгим и странным диалогом на тему Шекспира и «Гамлета», как это делал Джойс в «Улиссе».{90} Естественно, я не имею в виду подражание. Здесь продолжение идей первоисточника. Набоков — художник, имеющий на это право, ибо всецело и непринужденно ориентируется в мирах сознания и подсознания, высвечивая их демонстрацией такого литературного фейерверка, которым не может не наслаждаться всякий образованный человек.
Он неровня Джойсу, да и не нуждается в подобной характеристике, но можно ли твердо сказать, что автор «Улисса» также не скрывал за своими фейерверками и в своих лабиринтах глубоко страдающую душу? У меня дух захватывало, когда я читал книгу Набокова, особенно в ожидании обещанной программы: роман о человеке под гнетом тоталитарного государства. Круг — стойкий анархист, ведет себя в отеческом государстве независимо и заносчиво. Он беспечен, презрителен, безрассудно храбр. Он знает диктатора Падука с тех пор, как они были одноклассниками, и относится к нему как к омерзительной гадине, которой тот был и раньше. Размышления Круга, его сложная и весьма экспрессивная умственная жизнь всего лишь комментарий к Падуку и его фашистскому режиму (в этой безымянной стране, со своим уникальным языком, созданным Набоковым для такого случая). Вот и вся книга: Круг против государства.
Эту драму мы знаем слишком хорошо. И, когда читаем о ней, она кажется чем-то засушенным, бесплотным — далеким гулом воспоминания, отдающимся в нас эхом презрения. Или, предлагаю другую аналогию, все это кажется образом, отступившим слишком глубоко внутрь, слишком, если уж быть точным, отдаленным. Вещь, имеющая измерение фантазии, видна сквозь уменьшающий конец подзорной трубы. Реален сам Круг, наблюдатель, а не Падук, не его фавориты, не его преступления и жертвы, даже не целая панорама его дьявольского государства. Иное дело — тяжелые утраты Круга, его опасения, его слезы. Здесь присутствует тень страха и отзвук громкого протеста — но все это существует в бездонной памяти очевидца Круга, освобожденной от телесной оболочки. А когда сам Набоков в конце умышленно вмешивается в сюжет и, подобно кукловоду, дернув за веревочки, удаляет Круга, то ощущение утраты иллюзий здесь полное. Блестяще, блестяще, но в конце концов это не было реальностью, он не причинил нам боли, нам нет нужды тревожиться, есть ведомая марионетка, и есть сам мастер, огромный как жизнь, смеющийся над нами.
