В.С. Нейпол{91}
Рец.: Bend Sinister. London: Weidenfeld & Nicolson, 1960
«Под знаком незаконнорожденных» — второй роман Владимира Набокова, написанный им по- английски, — был издан в Америке в 1947 г.
И хотя ясно, что сочинение обладает недюжинными качествами, легко понять, почему оно так долго ожидало издания в этой стране. Оно причудливо, сложно и подчас ставит в тупик… Его нельзя отнести к произведениям реалистическим, сатирическим или пророческим; это не «Слепящая тьма», не «Скотный двор» и не «1984». Это и не политический роман. Создается впечатление, что полицейское государство с его противоестественным механизмом задействовано лишь как декорация для современного повествования, исполненного тайны и вымысла. Но и в качестве фантастики оно не кажется мне успешным. Слишком уж многое тут озадачивает. В чем ценность удивительной, но чересчур затянутой интерпретации «Гамлета»? Что это за «я», которое снует время от времени между читателем и романом? Сам ли это г-н Набоков, или его безумный Круг выламывается из третьего лица в первое, как нередко происходит в рассказах, написанных детьми? Мастерство, с которым г-н Набоков создает свои фантастические эффекты, просто восхитительно: окольный повествовательный метод сочетается с минутным исследованием маленьких сцен, точная деталь следует за точной деталью, опять и опять растворяя реальность в кошмаре. Но это произведение слишком рассудочно, чтобы вызвать немедленный отклик. Слишком многое здесь приходится расшифровывать, слишком много путаницы. Стиль г-на Набокова излишне, пожалуй, хорош для романа. Его словарный запас требует к себе чересчур много внимания, а его ботанические термины то и дело отсылают простодушного буквоеда к словарям. Он не способен к легкости; его фразы перегружены, и сама точность, с помощью которой он добивается своих эффектов, в конечном итоге утомительна. Временами он высокопарен, как популярный спортивный комментатор: луна у него
Фрэнк Кермоуд{92}
Эстетическое наслаждение
Г-н Набоков значительный романист, доказательства тому существуют, но стали очевидными далеко не сразу, а лишь по выходе в Британии его прежних романов. Вероятно, он не будет всеобщим любимцем; личность, контролирующая нас своей работой, не очень-то приятна. Мы не особенно рвемся быть объектами авторского презрения, а это, попросту говоря, кажется именно тем чувством, которое Набоков к нам испытывает. Не совсем обычно для человека воистину подавляющего интеллекта писать романы; и особенно если он к тому же человек нетерпеливый, ибо на этом пути ему, вероятно, приходится сталкиваться с весьма острыми проблемами. Сам материал может раздражить его своими ассоциациями с низменными развлечениями, да еще это вечное подстрекательство читателей к «отождествлению» с персонажами. Читатель — это вообще большая проблема. Размышления и удовольствие, которым они сопровождаются, недолго длятся в счастливом уединении, а отдаются в распоряжение других, немногие из которых способны понять и разделить их с автором. Роман ведет себя вызывающе по отношению к автору. Автор же полагает своего читателя существом морально глухим, подобно домохозяйке в пьесе г-на Пинтера, которая настолько уверена, что все будет хорошо, что едва ли замечает попытку задушить ее.
В своем послесловии к «Лолите» Набоков подбрасывает нам эстетику: «…Для меня рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя — как-то, где-то, чем-то — связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма. Все остальное — это либо журналистическая дребедень, либо, так сказать, Литература Больших Идей, которая, впрочем, часто ничем не отличается от дребедени обычной, но зато подается в виде громадных гипсовых кубов, которые со всеми предосторожностями переносятся из века в век, пока не явится смельчак с молотком и хорошенько не трахнет по Бальзаку, Горькому, Томасу Манну».
Это выражено небрежно, ничего особенного здесь нет, но мы отметим такие фразы, как «доставляет мне» и «формы бытия», предполагающие, что другие люди способны разделить это наслаждение. (Кстати, странное обозначение «любознательности» как толкования «искусства» помогает попутно объяснить страстное влечение Набокова к цветистым выражениям, свойственным заумной учености.) Список гипсовых писателей — в который мы можем добавить Конрада — более интересен. Роман слишком уж покладист. Он может быть набит фактами, фотографиями, содержать в себе доктрины или памфлеты; он может быть старательно отлит в форму некоей неотступной моралистической мысли, но Набоков находит все это презренным и препятствующим эстетическому наслаждению. Вот почему его сочинения сплошь причудливо-фантастичны; и все в них — род шутки. Он использует благодатную почву прозы, его невероятные извивы и цветения сами по себе — пародии на преобладающие повествовательные стили; когда все это живо движется, то имеет эффект фарса, а когда утончено, то пародирует самое себя. Моральные donnees[104] его романов абсурдно двусмысленны, отсюда наше длительное замешательство перед «Лолитой». Гумберт выказывает великую утонченность, испытывая отвращение к гостям, чья благопристойность не позволяет им спустить воду в уборной, или к нарочито британскому произношению Куильти с его «густой кровью», вытекающей из него, когда в его тело вонзаются пули; но вся эта утонченность не поможет уцелеть восхитительной крошечности Лолиты. Скверно то, что мы все (жители обоих полушарий земли) будто бы не находим ничего особенного в любовной связи с девочкой — что продемонстрировано с утонченным негодованием — и даже относимся к этому с одобрением: «Нет ровно ничего дурного (твердят в унисон оба полушария) в том, что сорокалетний изверг, благословленный служителем культа и разбухший от алкоголя, сбрасывает с себя насквозь мокрую от пота праздничную ветошь и въезжает по рукоять в юную жену». Гумберт не изверг и не пьяница, ему нет сорока, он чистоплотен и не женат. Он, как и его создатель-романист, морально ограничен интересами наслаждения. И хотя его трактовка нашего «нормального» отношения к этому отвратительна и смехотворна, его изоляция неизбежно трагична. Набоковский жанр фактически — трагифарс. И здесь даже просматривается некоторое его сходство с Грэмом Грином, который также был способен всматриваться в бездну сквозь шутку; но гораздо больше общего у него со Стерном.
В романе «Под знаком незаконнорожденных» это заметно очень сильно, отчасти из-за совпадения тем; ибо автор книги «Под знаком незаконнорожденных» обращается, как делал и Стерн, к «столкновению между миром учености и тем, что творит человечество» (Дуглас Джефферсон). Герой романа — известный философ Адам Круг, некто, во всем подобный Набокову, с его собственными высшими способностями. <… > В сущности, это Шенди, только трагический; гибель его сына — это следствие одержимости интеллектом, привычной уверенности, что все происходит в соответствии с предвидением разума, равно как и Тристама ввергли в катастрофу озабоченность его отца книжными знаниями и одержимость дяди Тоби исследованиями. Разница между комедией Стерна и трагедией Набокова лишь в том, что неопровержимые факты, о которые ушибается Шенди, благонравны и достойны уважения; тогда как силы, победившие Круга, бесцельны, банальны и направлены на разложение философии.
Различие существенное, но оно не умаляет впечатления лингвистического и формального сходства между произведениями Набокова и Стерна. Оба, к примеру, используют научный язык для создания фарсах…>
Набоков вносит в свое повествование дьявольский беспорядок и делает это в той же манере, что и
