может его почувствовать. У него в детстве были точно такие же волосы, густые, жесткие от пота. Мальчик делает последние в своей жизни шаги по снегу, смеется, щеки разрумянились, белый пар на морозе, тащит санки в гору.
Прицел на стволе винтовки движется вслед за шагами ребенка, карабкается вместе с ним по снегу. Снайпер не знает, почему ему выпала эта работа, как так вышло. Во всем виноваты обстоятельства. Повсюду штабелями на снегу лежат мешки с землей, мог бы сдвинуть прицельную сетку и выстрелить туда, какая ему разница. Но беда в том, что за каждую сбитую мишень он получает кругленькую сумму в марках, а ему нужны эти деньги, потому что зарплата у солдата маленькая, а ему хочется купить «БМВ» с откидным верхом. Он мечтает о такой машине, о черных сиденьях, о зажигалке на панели приборов, мечтает о ветре, на котором будет развеваться его шевелюра. Кролик — вот кто этот ни о чем не подозревающий мальчик, с волосами ежиком, с ямочкой на затылке. Тело снайпера приковано к винтовке, они слились в единое целое. Оргазм, как во время секса, машинально затвердевающий член. Отсутствие всякой воли, только власть пули. Она руководит, а снайпер подчиняется своему опыту. Сгибает, потом разжимает палец. Опасный момент, безмолвный полет пули в белом воздухе. Как сперматозоид, движущийся под линзой микроскопа. И пуля могла бы изменить траекторию, столкнувшись с каким-нибудь препятствием. Это мгновение — самое лучшее. Не то чтобы полного удовольствия, скорее, болезненного, когда эякуляция происходит с большой задержкой. Удар от отдачи приходится на грудь. Белый воздух. Пуля попадает в затылок, ребенок падает лицом вниз. Остальные разбегаются, бросают санки и бегут со всех ног, как испуганные кролики. Снайпер возвращается к территории, смотрит через линзу, окидывая взглядом место. Ему нравится проверять свою работу в тишине, где только он и его прицел. Проверяет дырку на затылке, безупречно. Маленькая цель,
Теперь снайпер расплывается в улыбке, щеки морщатся, но глаза неподвижны, потому что сердце умерло. Пройдет время, прежде чем придут за ребенком, он знает это. Будут ждать, пока он не уйдет, пока не закончится его смена. Лицо ребенка на снегу становится голубым. Окурок, выброшенный снайпером на землю, все еще не потух. Иногда какой-нибудь журналист влезает к нему, пристраивается рядом: «Я буду тебя снимать, а ты стреляй». И снайпер стреляет по его просьбе. Потом дает интервью, руки скрещены на груди, черный берет, поверх маскировочного костюма крест.
«То же, что стрелять по кроликам», — улыбается. Потом лицо твердеет, и остается то низменное высокомерие, какое могло бы быть у дьявола, гордого собой.
Раздается голос живого младенца, сдавленный плач, с трудом проходящий через непрочищенные слизистые оболочки; похожий на жалобное мяуканье котенка. Никто из нас не двигается. Только Диего делает шаг к сыну, потом останавливается. Возвращается за мной, берет меня за руку.
Женщина зовет нас, кивком головы приглашая подойти. Показывает ребенка, мальчик. Никто из нас не знал, кто будет, оказался Пьетро.
— Пьетро…
Смотрю на него, но не сразу вижу, увижу потом. Сейчас я впитываю в себя этого младенца. От удивления открываю рот, и малыш завладевает мной, прыгнув прямо в горло. Женщина в медицинском халате обмывает его, на каталке перевернула и обтирает тряпкой, окуная ее в металлическую миску. Страшный холод, малюсенькое тельце темно-лилового цвета. Похож на моллюска, опутанного водорослями. Женщина торопится, движения ее прозаичны. У нее такая работа — вытаскивать рыб из моря. Поднимается вой сирены, свет мерцает, раздается взрыв, но никто не обращает внимания. Женщина ругается: ей это мешает, как помешали бы слишком шумные соседи. Война — в ней самой, в ее руках, привыкших вынимать детей.
—
Ребенка надо одеть, смотрит на нас, спрашивает, принесли ли мы одежду.
Мотаю головой, открываю рот, но молчу, только вздыхаю: увы, я об этом не подумала. «Сейчас», — говорит Диего, открывает сумку для фотопленок и вытаскивает малюсенькую одежонку… белый вязаный комбинезончик, немного пожелтевший.
— Где ты его взял?
Купил на рынке. И я чувствую себя полной дурой: подумать только, я забыла, а он вспомнил. Женщина берет комбинезон, всовывает в него ребенка, размер слишком большой, ручки остаются глубоко в рукавах, а низ болтается, как пустой носок. Передает малыша Гойко, может, потому, что он тут единственный местный, а может, думает, что отец — он. Гойко ничего не говорит, кивает, отворачивается, будто боится опьянить крошку своим дыханием, провонявшим водкой. С рождения Себины он не брал на руки человеческого создания размером с ладонь, да и было это в другом мире, в другой жизни, когда в клинике не было ни ржавчины, ни холода и пахло малиновым чаем.
Склоняется над ним, вдыхает носом, с закрытым ртом.
— Пахнет вкусно, — говорит.
Что я должна буду сказать Пьетро? Взгляни на этого боснийского бизона, нашего гида, прошедшего через войну: он неприятен тебе только потому, что не всегда терпит твои выкрутасы и использует запрещенные приемы, играя в футбол, — это он первый взял тебя на руки и первый сунул нос в твой запах.
Смотрю на Диего, но Диего смотрит совсем в другую сторону.
Так я должна буду ему сказать, твой отец даже не посмотрел на тебя, уставившись на овечку с опавшим животом, рыжую голову, обмякшую на подушке?
Он даже не замечал моего присутствия, моего смущения, столько в его взгляде было глубины. Они были здесь одни. Так мне показалось, это я хорошо помню. Погрузились в воспоминания.
Она тоже не смотрела на ребенка, она на него так ни разу и не посмотрела.
В этот момент я и в самом деле подумала, что стою около чужой кровати и держу свечку двум любовникам, клянущимся в вечной любви друг другу.
Все произошло на той каталке, ребенка кое-как помыли, одели. Согнув ноги в коленях, Аска вся сжалась, вероятно из-за перенесенной боли. Женщина в медицинском халате только что ушла, похлопав ее по ноге; Аска чуть приподнялась, под нее что-то поставили, стальной лоток для отделяющейся плаценты.
Женщина сказала, что вернется позже.
Гойко наконец передает мне ребенка: это словно падение метеорита.
Я тоже принюхиваюсь. Запах старой души, которая возрождается, возвращается, чтобы надеяться вместе с людьми.
Не знаю еще, мой ли это ребенок, станет ли он моим. Надо дождаться третьего класса, прежде чем он окрестит меня матерью. Но пока я держу его на руках. И чувствую, как превращаюсь в волка. В снайпера, вернувшегося взглядом на снежное поле полюбоваться дырой в затылке.
Позже убирают белую завесу, женщина в медицинском халате и носках волочит по полу экран театра теней. Остается только младенец, сморщенный, как старое яблоко, и засунутый в шерстяной комбинезончик, который похож на свалявшийся носок.
Я смотрю на него при неверном свете, а ссыпавшийся в ноги песок снова поднимается по телу, и все внутри возвращается на свои места. Вот я уже почувствовала сердце: язык пламени, сгусток боли между ребрами.
Об этом мне тоже надо будет рассказать Пьетро? О том, что он вернул мне сердце, которое умерло было, а потом забилось опять?
Женщина возвращается, давит на живот Аски, просовывает руки под одеяло. И овечка извергает из себя плаценту.
Пока женщина вытаскивает стальной контейнер из-под тела Аски, мельком вижу ее ногу, испачканную в крови, и влагалище, кровоточащую дыру, как у Гойко во рту. На меня это не производит никакого впечатления. У жизни те же цвета, что и у войны: снег и кровь. Маршруты, проложенные по грязи, похожи на кишки.
Женщина поравнялась со мной, и на какую-то долю секунды я увидела ту серую кожуру. Теперь овечка уже не нужна, как и внутренняя кожица, приютившая ребенка; сейчас ничего другого не остается,