— Здравствуйте... Я, собственно... В этом порядке, вечер, знаете ли.
— Ну, ну, гуляйте... — смущенно проговорила она.
Он проводил женщину недоуменным взглядом и повернулся к своей спутнице.
У спутницы было злое, расстроенное лицо.
— Это кто?
— Не знаю, милая...
— Я спрашиваю, кто она тебе?
— Честное слово, Верочка, я ее совершенно не знаю...
— Значит, не знаешь? А что у вас было в Свердловске?
— Да что ты, Верочка? Ничего не было, и я там не был...
— Я все знаю, не оправдывайся, меня не проведешь, — она жалобно всхлипнула и, оттолкнув его от себя, докончила:
— А я-то думала — любишь, верный, а ты... Уйди, уйди от меня...
Небо потемнело...
Деревья почернели.
Настроение испортилось.
Она торопливо шла впереди, сжавшись в грустный комочек.
Он — сзади, расстроенно махал рукой, беспомощно смотрел по сторонам.
И вдруг его лицо преобразилось.
Он стукнул себя по лбу, бросился вперед, схватил ее под руку и с надеждой в голосе спросил:
— Верочка, ты помнишь, как она меня назвала?
Верочка, страшно переживающая горе, уныло ответила:
— Николай Иванович...
Он весело рассмеялся и крикнул
— Ну вот! А меня как звать?
Верочка недоверчиво посмотрела на него, несмело улыбнулась и прошептала:
— Виктор.... Виктор Семенович...
По проспекту Горького прогуливалась парочка.
Воздух был чист и свеж
Небо синее.
Деревья зеленые.
Настроение хорошее, радостное
Он уверенно держал ее под руку и что-то рассказывал.
Она, склонив голову набок, тихо, воркующе смеялась...
ПО ВЕЛЕНИЮ СЕРДЦА
Расставания у вокзала — явление обычное Слезы при этом — тоже. Но чтобы ругань...
К счастью, никто посторонний не слышал ее: привокзальный сквер был безлюден.
— Отстань! — сипел сквозь зубы скуластый парень, обращаясь к долговязому. — Отстань, говорю! — он зло сплюнул и демонстративно отвернулся, уткнув подбородок в спинку скамьи.
— Эх! Дурень, дурень! — нудил длинный. — Больно нужен ты Лукьяновне.
При упоминании Лукьяновны Женька нервно передернул плечами, но не повернулся, только еще злее прохрипел:
— Завязал я. Ты понял? — Он внушительно по слогам повторил: — За-вя-зал!
Долговязый не вытерпел. Махнув рукой, он решительно зашагал к выходу. На полпути остановился, пошарил в карманах, но так и не вытащив ничего, снова махнул рукой. На прощание только крикнул:
— Жду. Привокзальная, 118.
И ушел.
— Не верит. Не верит, что завязал!
Женьку бесило, когда ему не верили. Кто-кто, а долговязый Прут должен знать, как привык Женька, чтобы ему верили. Особенно заключенные. Там, в тюрьме, откуда они с Прутом только что освободились. Должен ведь он помнить недавние зимние вечера, хмурые и длинные, как срок заключения. Они собирались перед сном покурить, позубоскалить. Свет в таких случаях не зажигали.
Крылатое латинское изречение, догадайся только кто-нибудь перефразировать его, звучало бы здесь так: «Расскажи мне про волю, и я скажу тебе, кто ты».
Долговязый Прут, например, обычно рассказывал о том, как ловко «продувал карманы», как геройски водил за нос всегда неповоротливых, в его рассказах, работников угрозыска, с каким шиком «закатывался в ресторан».
Все слушали и понимали, кто такой Прут.
Человек познавался не по тому, врет или не врет он, а по тому, как и о чем врет.
Врали все.
И только сам рассказчик самозабвенно верил собственной фантазии.
Но попробуй кто-нибудь прерви его, усомнись вслух, брось человека в барак с заоблачных высот... Это жестоко. Каждый знал, что такое может случиться и с ним, поэтому каждый, не веря, внимательно слушал. Особенно Женьку. Рассказывал он увлеченно, страстно. Всякий раз дополняя старую историю новыми деталями, он никогда не менял основных событий, как это делали другие в пылу фантазии. Все увлекались до того, что начинали верить ему.
Женька рассказывал, как после долгих скитаний вернулся к родной матери, хотя отроду не знал ее, как зацепили его за старое дело. И не зацепили бы, если бы не заболел он.
Особенно правдив и трогателен был рассказ о том, как «мать своей грудью защищала» его. (При свете блеснули б слезинки — позор!). Как докторша Оля запретила вести в КПЗ больного, и Женьку оставили в больнице. Пожалуйста, беги. Только честное слово он докторше дал.
Хотя на любовь рассказчик не намекал, почему-то все верили в нее и не осуждали Женьку за то, что он честно сдержал свое слово, сам явился в милицию, как только стал на ноги.
Дошло до того, что каждый вечер перед сном кто-нибудь просил:
— Жека, расскажи.
И тот начинал.
Только Прут молчал удрученно, оттого ли, что не верил он Женьке, оттого ли, что завидовал... Популярность Женьки росла. Это возвышало его в собственных глазах. И в конце концов он глубоко уверовал в свою историю. А правда была только в том, что перед арестом его, больного, приютила одинокая женщина Лукьяновна, что лечила его молодая девушка-врач, имени которой он даже не знал, и что милиция не трогала его, пока он болел.
Женька уверовал в свою историю до того, что однажды взял чернила, перо, бумагу и уселся писать письмо. Первое в жизни письмо.
«Дорогая мамаша Лукьяновна и любимая Оленька, с приветом к вам сын и...»
Сзади незаметно подкрадывались, заглядывали через плечо, читали: «Дорогая мамаша» и удалялись, Кто пожимал плечами, а кто с язвительной усмешкой: вот, мол, новый Ванька Жуков.
Женька вначале делал вид, что не замечает этого, потом действительно. увлекся письмом. Писать было большим удовольствием, чем рассказывать.
Через день Женька снова ощутил жгучую потребность писать. Снова сел. И так повторялось много