И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах — чужих бинтах.
Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мертвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.
Мертвый Коколия (или живой Аршба — он и сам иногда не мог понять, кто мертв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро — он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек — но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.
Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рев танка, что снес ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал — за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слез, и пошел выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошел фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть по крайней мере восемь транспортов и танкер.
Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.
Иногда он вспоминал черную полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколию начинала бить крупная дрожь — и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после нее. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.
Иногда, до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов — тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, кто лег в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко — ему не нравились ледяные пустыни и черная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.
Но однажды он увидел на набережной человека в дорогом мятом плаще. Так не носят дорогие плащи, а уж франтов на набережной Коколия повидал немало.
Человек в дорогом мятом плаще шел прямо в пароходство, открыл дверь и обернулся, покидая пространство улицы. Приезжий обернулся, будто запоминая прохожих поименно и составляя специальный список.
В этот момент Коколия узнал приезжего. Это был спутник Академика, почти не изменившийся с тех пор Фетин — только от брови к уху шел у гостя безобразный белый шрам.
Фетин действительно искал бывшего старлея. Когда тот, прижимая к груди остро и безумно для несытного года пахнущий лаваш, поднялся по лестнице в свой кабинет, Фетин уже сидел там.
Дело у Коколии, как и прежде, было одно — подчиняться. Оттого он быстро собрался, вернее, не стал собираться вовсе.
Он не стал заходить в свое одинокое жилище, а только взял из рундучка в углу смену белья и сунул ее в кирзовый портфель вместе с лавашом.
Вот он уже ехал с Фетиным в аэропорт.
Его спутник нервничал — отчего-то Фетина злило, что бывший старший лейтенант не спрашивает его ни о чем. А Коколия только медленно отламывал кусочки лаваша и совал их за щеку.
Самолет приземлился на пустом военном аэродроме под Москвой. Там, в домике на отшибе, у самой запретной зоны Коколия вновь увидел Академика.
Тот был бодр, именно бодрым стариком он вкатился в комнату — таких стариков Коколия видел только в горах. Только вот рот у Академика сиял теперь золотом. Но все же и для него военные годы не прошли даром: Академик совершенно поседел — в тех местах за ушами, где еще сохранились волосы.
Коколия обратил внимание, что Академик стал по-настоящему главнее Фетина — теперь золотозубый старик только говорил что-то тихо, а Фетин уже бежал куда-то, как школьник.
Вот Академик бросил слово, и, откуда ни возьмись, будто из волшебного ларца, появились на бывшем старшем лейтенанте унты и кожаная куртка, вот он уже летел в гулком самолете, и винты пели нескончаемую песню: «Не зарекайся, Серго, ты вернешься туда, куда должен вернуться, вернешься, даже если сам этого не захочешь».
На северном аэродроме, рядом с океаном, он увидел странного военного летчика. Коколия опознал в нем давнего ночного собеседника, с которым пил жестокий спирт накануне последнего рейса. Тогда это был красавец, а теперь он будто поменялся местами с Академиком — форма без погон на нем была явно с чужого плеча, он исхудал и смотрел испуганно.
Коколия спросил летчика, нашел ли он жену, которую так искал в сорок втором, но летчик отшатнулся, испугавшись вопроса, побледнел, будто с ним заговорил призрак.
Моряка и летчика расспрашивали вместе и порознь — заставляя чертить маршруты их давно исчезнувших под водой самолета и корабля. Это не было похоже на допросы в фильтрационном лагере — скорее с ними говорили как с больными, которые должны вспомнить что-то важное.
Но после каждой беседы бывший старший лейтенант подписывал строгую бумагу о неразглашении — хотя это именно он рассказывал, а Академик слушал.
В паузе между расспросами Коколия спросил о судьбе рейдера. Оказалось, его утопили англичане за десять дней до окончания войны. Английское железо попало именно туда, куда звал его раненый Коколия, — только с опозданием на три года. Судовой журнал был утрачен, капитан крейсера сидел в плену у американцев.
Какая-то тайна мешала дальнейшим разговорам — все уперлись в тайну, как останавливается легкий пароход перед ледяным полем.
Наконец Академик сознался — он искал точку, куда стремился немецкий рейдер, и точка эта была размыта, непонятна, не определена. Одним желанием уничтожить конвой не объяснялись действия немца — что-то в этой истории было недоговорено и недообъяснено.
Тогда Коколия рассказал Академику свою, полную животной боли, считалочку — 290 градусов пять минут, 10 градусов тридцать минут. Считалочка была долгой, столбики цифр налезали один на другой.
На следующий день они ушли в море на сером номерном сторожевике, и Коколия стал вспоминать все движения немецкого рейдера, которые запомнил в давние бессонные дни.
Живот снова начал болеть, будто в нем поселился осколок, но он точно называл градусы и минуты.
— Точно? — переспрашивал Академик, — и Коколия отвечал, что нет, конечно, не точно.
Но оба знали, что — точно. Точно — и их ведет какой-то высший штурман, и проводка сделана образцово.
Коколия привел сторожевик точно в то место, где он слышал журчание воды и тишину остановившихся винтов крейсера.
Сторожевик стал на якорь у таймырского берега.
Они высадились вместе со взводом автоматчиков. Фетин не хотел брать хромоногого грузина с собой, но Академик махнул рукой — одной тайной больше, одной меньше.
Если что — все едино.
От этих слов внутри бывшего старшего лейтенанта поднялся не страх смерти, а обида. Конечно — да, все едино. Но все же.
Они шли по камням, и Коколию пьянил нескончаемый белый день, пустой и гудящий в голове. За скалами было видно ровное пространство тундры, смыкающейся с горизонтом.
Группа повернула вдоль крутых скал и сразу увидела расселину — действительно, незаметную с воздуха, видную только вблизи.
Начали попадаться обломки ящиков с опознавательными знаками «Кригсмарине» и прочий военный мусор. Явно, что здесь не просто торопились, а суетились.
Дальше, в глубине расселины, стояло странное сооружение — похожее на небольшой нефтеперегонный завод.
Раньше оно было скрыто искусственным куполом, но теперь часть купола обвалилась. Теперь со стороны моря были видны длинные ржавые колонны, криво торчащие из гладкой воды.
Тонко пел свою песню в вышине ветряной двигатель, но от колонн шел иной звук — мерный, пульсирующий шорох.
— Оно? — выдохнул Фетин.