соблюдала себя и давала охотникам-то от ворот поворот, что проводила мил дружка не в гости, не на гульбу, на труды, коих свет не видывал.
Ну, и после войны, уж по вдовьему положению, не то чтобы от горя замкнулась, а просто не попускалась верностью, не дозволяла честь замарать. Должность у нас в совхозе она занимала уже не малую, избирали ее председателем рабочкома, это значит — всегда на людях. И появилось тут немало приезжих. Небось, каждому лестно, взять себе в жены непотрепанную да видную и в делах серьезную, а в любви не студень, не заливную рыбу на блюде. Без конца холостые охотники к ней в женихи набивались. Даже инженер-механик Игорь Петрович, человек все ж таки с большим образованием и сам по себе городской, вдобавок на пять лет Дарьи моложе, а и тот целый год обивал пороги, обхаживал Дарью и отстал от нее нехотя, когда понял, что ничего ему не поддует, напрасные хлопоты. Я как-то спрашивала ее:
— Неужели собралась во вдовах засохнуть? Худо ведь без семьи.
— А я не верю, — говорила она, — никак не верю, что Никифора в живых уже нет. Похоронки-то на него не получала, нечем мне, в случае чего, перед ним оправдаться, да и нелюб никто, кроме него...
Все годы, сразу после войны, писала она письма-запросы по всяким адресам. Искала своего мужика. Но то ли писала не туда, куда надо, то ли затерялась где-то на Никифора учетная карточка, ответы не обнадеживали. Вот уж и сама-то Дарья начала вянуть, седые волосики на голове начали пробиваться, когда однажды все-таки натакалась. Жив оказался Никифор, только без рук, без ног и находился здесь же, у нас на Урале, в таком специальном госпитале, где бы самые трудные инвалиды войны могли доживать свой век. А потому Никифор о себе весточек не подавал, страдал там один, что считал свою жизнь напрочь конченной, и Дарью жалел. Пусть-де, хоть у нее этого горя не будет. А Дарья-то, как получила известие, в тот же день отпуск взяла, быстрехонько собралась в дорогу и неделю спустя привезла мужика домой.
Этак вот, ежели по справедливости рассудить, никто бы Дарью не осудил, не попрекнул черствостью, коли она побывала бы в том госпитале, повидала Никифора и оставила бы его на чужом попечении. Ни поесть, ни попить, ни на двор сходить сам не может, значит, надо его нянчить, как ребенка, хоть и пенсия ему назначена и своим куском хлеба он обеспечен. Но уж такая Дарья! Привезла Никифора, отскребла и отмыла с него войну, с лица, из глаз, все его горе сняла. Да чтобы не скучал Никифор, пока она на работе, не задумывался, а беспрестанно чуял бы и видел мир, устроила ему постель у окошка. Проходят люди мимо, на машине ли проезжают дорогой, а ни один не забудет шапку снять, поприветствовать. Люди ведь умеют ценить то, что свято хранится!
ВАГОН ЗАГНАЛИ В САМЫЙ ДАЛЬНИЙ...
Вагон загнали в самый дальний,
Поросший лебедой тупик.
Теперь его покой печальный
Не потревожит проводник.
Ему уже в веселом гуле
Не колесить по всей стране.
Как будто трещины от пули,
Сеть паутины на окне.
Лишь ветер от вокзальных зданий
К нему доносит пестрый гам,
И горький дым воспоминаний
Над ним витает по ночам.
А память у него богата...
Он помнит рельсов гул и дрожь,
Мостов чугунные раскаты
И плавное круженье рощ.
Забыть ли, как поют колеса
Ту песню длинную без слов...
И пар — клочками по откосу,
Как будто пена с удилов.
Он помнит бомб кромешный грохот,
Целинной пахоты размах,
И сквозняки крутой эпохи
В его гудели тамбурах.
Да вот, как видно, вышел порох —
Закончен путь у тупика...
Глазок зеленый светофора
Его манит издалека.
И нестерпимо одиноко
Вагону старому, когда
Вновь золотым пунктиром окон
В ночи мелькают поезда.
МЕДВЕДИЦА
В глазах кедрач кружил
и небо плыло,
Вздымались круто впалые бока,
И кровь текла...
Но, напрягая силы,
Она вела сквозь дебри сосунка.
К горячей ране
прикипали листья,
И каждый шаг вперед был все трудней.
Но, видно, в звере сила материнства
Была превыше смерти и сильней.