Полина только вздохнула и презрительно усмехнулась. Уходя, покачала головой.
— Ну, ну… монах!
Что она хотела этим сказать, он не понял, но уж так получилось, что поплавать вместе им так и не пришлось, а от этого еще не пришлось и то, что очень уж ему хотелось увидеть ее свободное от одежд пышное тело, дотронуться до атласной кожи пальцами. Он думал о том, что его необъяснимо тянуло к Полине, к ее глазам с зеленым теплым светом, к человеку, который может стать невестой и женой, а сейчас — к вальяжной здоровой и красивой женщине, искренне и открыто зовущей его к себе, и, словно очнувшись, сравнивал, болея совестью, ее с Флюрой, маленькой ростом, с тонкой фигурой, черненькой татарочкой.
Когда они шли с Флюрой вместе по городу, он высокий, она, как девочка, прохожие, наверное, отмечали, мол, идут брат и сестра…
Ну и пусть.
Когда он просил ее сказать что-нибудь по-английски, Флюра сбоку стреляла в него веселыми черными пульками глаз и серьезно произносила:
— Эли ту бед, эли ту хайз, майкс ю велфи…
Он ничегошеньки не понимал, но ему казалось, что она говорит самое-самое доверительное: «Я тебя люблю». Вот жаль только, что на иностранном языке.
А теперь у нее переэкзаменовка по английскому, и где-то она зубрит до пота на круглом белом лбу, и пот и слезы смешиваются на ее бледных яблочках-щеках из-за проклятого «эли ту бед!..»
А у него?! Точно переэкзаменовка по любви!
Полина… Флюра… В общем, витязь на распутье. Ах, как это все и важно, и в то же время — пошло! Ну, да ведь сердцу не прикажешь. Ну и что ж, что две невесты?! Не в лотерею играть! Пойдем-ка мы к теплу, к кострам…
От костра Баюшкин отошел к одинокой березке.
Какие-то безответственные мысли приходили ему в голову. А что же?! Кроме любви, есть еще жизнь, есть люди, он сам и вот эта одинокая березка…
Если бы забыть шелестящий синий шелк воды исторического озера, высокое над уральскими горами тихое небо, степную, сжимающую сердце пустынную грусть, да еще издалека доносящиеся звуки поющих, орущих, играющих родных людей, если бы не рождало в подобревшей веселой душе опьяневшего Баюшкина чувства умиления, всеобщности, товарищества…
Если бы забыть…
Еще по приезде на пойменном лугу у берега он приметил эту одинокую худенькую березку. А сейчас посмотрел на ее худобу, и так ему стало сладко-печально, словно она, так же как и он, нуждается в особом внимании, ласке, что ли, и в запоздалых сердечных словах.
Он обнял ее за белую прохладную кору и, ударяясь о ствол своим большим лбом, бормотал ей одной, по его мнению, самые что ни на есть душевные признания в любви и дружбе.
Баюшкин говорил:
— Видишь ли, меня упрекнули в том, что я отрываюсь от масс. И ты оторвалась. Вон на горах сколько растет твоих подружек! А ты сбежала от них к воде, вроде как на разведку. Но если оторвалась — значит, как и я, ты одинока.
Баюшкину почудилось лицо Флюры, с укором ее карие глаза, и так ему захотелось прочесть березке и всем на этом историческом лугу стихи, когда-то сочиненные им самим. Осталось только поднять руку и громко закричать:
— Тихо!
Костры погасли. Березка задрожала. Весь цеховой рабочий класс умолк. И он увидел среди настороженных глаз испуганные глаза Полины и осуждающие черные очи Флюры.
Ну, что вы возьмете с добродушного Баюшкина, когда вопрос о женитьбе оказался трудным и непонятным?! Да и не влюблялся он ни в кого, и в любви ни ежа не смыслит. В ней тоже надо, оказывается, идти на Вы.
Все ждут. Березка тоже. Ладно, в любви на самого себя пойти не мешало бы, чтобы стать человеком на все сто! Итак, стихи! Для себя он их писал. Теперь пусть послушают все.
Когда Баюшкин мысленно остановился на «все», он и стал декламировать свои сердечные слова, обняв березку:
Ему шумно поаплодировали, ждали еще стихов, но он больше не читал, и все отвернулись к своим кострам, к еде и питию.
Баюшкин перевел дыхание, вытер дрожавшей пятерней лоб, игриво пригрозил березке указующим пальцем, мол, расти и не гнись от ветра, и увидел Полину. Увидел, как она тоже отвернулась от его взгляда, скрывая усмешку. И черт его угораздил когда-то со школьной скамьи сочинять стихи, продолжать и даже печатать их в заводской многотиражке. А сейчас ему так хотелось чьего-нибудь ответного теплого взгляда, но он его не дождался, а только кто-то взял его под руку. Взял по-хозяйски, крепко и сурово приказал:
— Ну, хватит! Кончай завязывать березы морским узлом!
— Пусти, Петя! Я с природой беседую…
Жолудев положил ему на плечи тяжелые горячие руки и сообщил:
— Все собираются идти в лес, в горы. Идем с нами и беседуй там с природой хоть до утра. Хм! О чем это у вас с Полинкой пресс-конференция была?
Баюшкин не ответил.
Лес… Он-то его знает с детства. В лесу и родился! Помнит, как с криком «ау!» его искала матушка среди деревьев, когда он уходил в зеленые просторы, а набродившись, забирался на вершину какой-нибудь высокой березы — оттуда находил дорогу домой.
Взбирались на громадную гору всей ватагой товарищей по цеху, с крикливыми, визжащими от усталости, страха и удовольствия женами, которые рьяно поднимались шаг за шагом, будто к самому богу на исповедь.
Большой перевал Лысой горы все одолели. Кто как смог. Жолудев тянул за руки сестру Полину. Она отбивалась от него, устало хохотала в нелегком восхождении по причине своего несколько полноватого тела, краем глаза не забывала поглядывать на замкнутого Баюшкина, мол, что мне брат, вот если бы ты догадался тянуть меня за руку…
Когда одолели перевал, все с радостными криками, как дети, побежали в лесную долину — прямо в бабье лето, туда, где чутко и немо, и нежно творил планетарную тишину яркий оранжевый листопад. Будто слетелись сюда жар-птицы со всего света, расселись по деревьям и притихли. Баюшкин всегда остро переживал смену года, сердцем воспринимал и чувствовал зной и мороз, ливень и снегопад, ветер и грозу с молнией, а сейчас в окружении желтых лесов в тихой долине звучала для него пронзительная струна покоя