Крики. Он оглянулся — на улицу выскакивали, теснясь в воротах. «На куски разорвут…»
От жгучего воздуха заныли зубы. Он видел впереди мечущийся плащ Рогволда; смутно белели сугробы по обочинам — а середина улицы, затоптанная и занавоженная, даже и не белела.
Ветер. Крошки снега в лицо. И вдруг, совсем рядом — короткий свист, что-то пролетело словно бы у самой щеки… Косо, на излете уйдя в сугроб, торчала стрела.
С дороги шарахнулось сразу несколько темных фигур — в разные стороны. Эд думал о том, что будет, если где-нибудь подальше улицу додумаются перегородить. С дубинами.
Меткая снеженка залепила точно в глаз.
Он был уверен, что в княжеской конюшне сейчас седлают коней, и ждал топота копыт погони. Какое у нас преимущество? Минут десять… Он понятия не имел о соотношении времени и скоростей применительно к скачкам. Десять минут в данной ситуации — это много или мало? Лошадь — не машина…
…А ведь могли убить. Вот, минуту назад; и сейчас я уже не видел бы тусклых, не освещающих окошек, заснеженных плетней… Деревянная палка с металлическим наконечником, с воткнутыми в другой конец стрижеными перьями, у нее и скорость-то символическая по сравнению с чем-нибудь этаким…
И про историю забыл, подумал он — и, не удержавшись, засмеялся.
И еще раньше, во дворе… Ткнули бы мечом, рогатиной… Все из башки вылетело. И тогда история спохватилась и сделала все сама. Не так просто оказалось сбить ее с избранного пути. И теперь Ингигерд ляжет в могилу, Рогволд в бегах… Все как положено.
Истерично трясся, скорчившись в седле.
И бусы… Он замер. Стиснул зубы и перестал дышать, прислушиваясь к прохладе лежащих на груди стеклянных шариков. Может, это знак судьбы?..
Господи, а все остальные, опомнился он. Ее охрана, и эта самая… камеристка… Все они должны были погибнуть — а они все живы; все они родят детей, которых не должно было быть…
Мелькнули окошки околицы, и они влетели в лес.
Светлели заснеженные ветви — много ветвей, путаница; светлели скелеты березового подлеска… Лошадь вздрагивала, трепеща ноздрями. Эд подскакивал в седле, изо всех сил сжимая ее бока онемевшими коленями, и шепотом ругался. Организм, еще не отошедший после вчерашнего, возмущался столь хамским к себе отношением.
Бился в метели плащ Рогволда. Эд закусил губу.
…Он же убийца. Ему же человека убить — как тебе таракана. «Эдичка, — остерег внутренний голос. — Знаешь, какой у тебя самый главный ограничитель? Уголовное наказание. А ну-ка представь, что ты вырос в мире, где тюрьма за такие вещи не предусмотрена. И где общественное мнение их не порицает, а одобряет. То есть все твои прекрасные наклонности благополучно развились в благоприятных условиях… Ну-ка? Во».
И она. Я не понял, что бить сапогами морды здесь принято, а чтобы заслонить собой своего врага, нужна смелость. Особенно если тебе не впаривали с детства про добро и всепрощение и ты не окончательно на этом повихнулся. Время, когда до самых заезженных у нас идей доходили своим умом — и лишь единицы…
Но я-то из другого мира. Где милосердие не в чести, ибо навязло на зубах. Я все понимаю, но смотрю со своей колокольни. В моих глазах то, что она сделала — не доблесть. Доблесть — стереть врага в порошок.
«Скажи еще, что то, что он сделал — в твоих глазах не преступление». — «М-м…»
А у него не было выбора. Потому что, защищая, она одновременно его топила, потому что ее влияние на мужа вовсе не было достаточным, чтобы вынудить его помиловать приговоренных…
Никогда не мог осуждать людей, совершающих целесообразные поступки. Другое дело, что целесообразность целесообразности все-таки рознь…
Рогволд оглянулся. Эд оглянулся тоже. Вдалеке мерз в темном небе белый дым. Погони не было видно, но уже чудился в топоте собственных коней слитный стук множества копыт, и чудились огненные отсветы в темных улицах… А ведь с них станет устроить облаву, понял Эд. С факелами, с собаками…
Он не поверил сам себе. Облаву — да, но завтра утром. Почему-то он был уверен, что ночью в этот лес не сунется никто.
Луны не было. И только тут он осознал, что это значит. Это значит, что минут через двадцать, максимум через полчаса наступит кромешная тьма. Та самая, какую он видел лишь несколько раз в жизни; первый раз — в детстве, когда спрятался в шкафу и поразился, обнаружив, что не может разглядеть поднесенной к глазам ладони. Да, наступит тьма, и тогда…
Покачивались задетые ветви. Из-под копыт летели ошметки снега. Дорога перестала укатанно поблескивать. Не так часто по ней ездили, по этой дороге…
Спина Рогволда впереди. На снегу, в следах Рогволдова коня — черные брызги. А ведь кровь, понял Эд. Откуда? У них нет шпор…
Откуда, он сообразил, когда Рогволд вдруг покачнулся в седле. Кровотечение… Кровопотеря…
А ведь, наверно, кровь из серьезной раны не уймется сама, понял он с ужасом. Нужны давящие повязки, швы… А если артерия задета?.. Нет, артерия — был бы уже каюк. А если вена?
А что поделаешь, ответил он сам себе. Остановиться и перевязать нет времени. Пусть держится. Если упадет — втащу, конечно, к себе на лошадь… И тут же понял: не смогу. Я и сам-то на ней еле держусь, и тем более мне не удержать другого человека… Втащишь! — приказал свирепо и, вздохнув, сам отозвался: ну втащу. Скорость сразу упадет. Боливару не снести двоих. А эти догонят и нас на куски порубят, и разбираться не будут, у кого артерии, а у кого вены…
Свернули. По правую сторону дороги поднялся обрыв. Торчали из-под снега вывернутые корни, и громадный пень нависал над дорогой.
Обрыв был тот самый. У Эда, кажется, затряслись руки. На голой груди под рубашкой бились бусы.
…Куда мы едем-то? Впрочем, не суть. Без него ты тут все равно пропадешь, так что потащишь, деваться тебе некуда…
Склон вдруг опал. Открылось нечто вроде русла ручья — должно быть, промыла весенняя вода. Здесь можно было подняться. И взвести коней — хотя что коням делать в лесу?
— Стой! — крикнул он.
Рогволд обернулся. Эд натягивал поводья, заваливаясь в седле — ему так и не объяснили, как тормозить иначе. Неумело толкаясь икрами, он даже сумел заставить лошадь (жеребца или кобылу — еще даже не разглядел) отойти к обочине.
Подъехавший Рогволд уже явно качался. Плащ, штанина, бок лошади были темными и мокрыми. Со слипшейся сосульками шерсти темное капало на снег.
— Дай руку, — сказал Эд, стаскивая перчатки — поочередно, каждый раз перехватывая поводья другой рукой. Проплыла отрешенная мысль: а я начинаю осваиваться в седле… У нас несколько минут, думал он, затыкая перчатки за пояс. Дрожь куда-то ушла. Ему даже не хотелось торопиться — словно время вдруг растянулось. — Руку! Длань! Руцу!
Не дожидаясь, он схватил Рогволда за плечо — и сам испугался. Лицо у того исказилось, он со всхлипом, сквозь зубы потянул воздух — и боком повалился на Эда, цепляясь здоровой рукой. Е-мое, думал Эд, разрывая сочащиеся кровью лохмотья рукава. Е-мое…
Он не видел ран. Никогда. Его учили делать перевязки, но в их части самой крупной травмой — на его памяти — была сломанная нога одного салаги, рванувшего в самоволку через забор.
…Лезвие вошло повыше локтя. Наискось. До кости. Отслоив кусок мяса. Рогволд висел на Эде, тяжело дыша, — и отпихивался, честно стараясь выпрямиться. Сейчас еще лошади пойдут, подумал Эд со злостью. Левой рукой он задрал на себе кафтан и верхнюю шерстяную рубаху; нащупал нижнюю, полотняную. Подергал. Затем догадался — той же левой рукой вытащил нож. Подцепив подол кончиком, потянул в сторону — ткань треснула. Он сунул нож обратно в ножны, ухватился рукой и рванул. С треском оторвался весь низ рубахи — но пришлось снова лезть за ножом, чтобы разрезать получившееся кольцо ткани. Он не оглядывался — но, кажется, спиной слышал каждый хруст ветвей. Однако на дороге пока было тихо.
Ругаясь про себя, он бинтовал руку Рогволда оторванной полосой. В темноте едва различал