— Держусь, господин капитан, держусь… — пробормотал солдат Вылку с операционного стола.
— Мы еще встретимся с тобой, Вылку, в жизни!
— Возможно, господин капитан, только… кто знает, — со стоном ответил солдат.
После полудня две санитарные машины тронулись в путь. Доктор ехал в кабине рядом с шофером и курил сигарету за сигаретой, чтобы успокоить нервы. Он был возбужден. Работал он много, сверх своих сил, но был доволен. В тот день он выиграл войну — в этом он был убежден. Время от времени он открывал окошко и спрашивал:
— Как вы себя чувствуете? Хорошо? Отлично! — И закуривал следующую сигарету.
Позади грохотали пушки, в воздухе ревели самолеты, но доктор не слышал или не хотел слышать их. Он смотрел прямо вперед, в сбитой набок пилотке, в халате, покрытом пятнами крови. Казалось, он ни о чем не думает. Доктор был мужчина крепкого сложения. Широкоплечий, с полным лицом, волевым подбородком, с черными, без следов седины, волосами. Ему перевалило за сорок, но выглядел он лет на тридцать пять. Было в нем что-то гордое, располагающее, дружеское, что вселяло доверие и надежду.
Несчастье с доктором случилось, когда он с санитарными машинами догонял полевой госпиталь. На перекрестке дорог путь машинам преградила группа немецких мотоциклистов. Они подали сигнал остановиться. Шофер затормозил. Из коляски одного из мотоциклов вылез офицер, толстый, белобрысый. Он остановился, широко расставив ноги, посреди дороги и крикнул, чтобы доктор вышел из машины. Доктор ответил ему только жестом: показал флажок со знаком Красного Креста на капоте машины. Офицер сердито надвинул на глаза фуражку, подскочил к дверце машины и рванул ее.
— Всем выйти!
— Обращаю ваше внимание на то, что я врач и перевожу только что оперированных тяжело раненных! — по-немецки ответил ему доктор. — Я работаю в румынском полевом госпитале.
Немец не придал словам доктора никакого значения. Он схватил его за плечи и потащил из кабины, потом оттолкнул в сторону и приказал что-то своим сопровождающим. Те соскочили с мотоциклов и бросились к санитарной машине. Они открыли заднюю дверцу и начали вытаскивать носилки с ранеными.
— Что вы делаете?! — закричал доктор и метнулся, чтобы помешать им.
Но толстый офицер схватил его за плечо и снова оттолкнул:
— Уймись, идиот!.. Таков приказ сверху!
Мгновение доктор стоял ошеломленный. Приказ сверху? Что за приказ сверху? Приказ, чтобы людей, которых он только что спас от смерти, вновь бросить в ее объятия? И он крикнул немецкому офицеру:
— Я только сегодня их прооперировал, с ними надо обращаться осторожно, понимаете?! Я им сделал анестезию, чтобы их можно было перевозить. Это преступление…
Немец рассмеялся. Он смеялся без удержу, выкрикивая:
— Ты глуп как сапог! Эти больше ни на что не годны, а машины нужно использовать для грузов!.. Пристрелить их!
Продолжая смеяться, офицер вскочил в кабину рядом с шофером. Несколько солдат забрались в машины на место раненых. Доктор в отчаянии хотел помешать им. Он ухватился рукой за дверцу машины, но машина тронулась. Он держался рукой за дверцу и бежал, крича:
— Остановитесь! Что вы делаете, негодяи!
Вдруг он почувствовал, как кисть руки словно обожгло, и упал в дорожную пыль. Тут же он услышал несколько выстрелов и обернулся. Вторая машина остановилась в шаге от него. До него донесся чей-то крик. Это был его шофер. Доктор откатился к канаве, успев лишь заметить, как из кабины выбросили и шофера. Машина рванулась с места по проселочной дороге и направилась вслед за первой в сторону виноградников.
Только позже доктор отдал себе отчет в случившемся. Его рука была раздроблена и походила теперь на окровавленную лопатку. А ведь это была правая рука…
Вечер застал его возле солдата Вылку. Доктор потрогал у него повязку на левой руке. Хорошо была сделана перевязка! Неважно, что лоб солдату он не успел перевязать. Это не имело теперь никакого смысла, так же как не имели смысла перевязки, которые он сделал другим. Может, и перевязка, которую ему, как мог, наложил шофер, тоже не имела смысла. Это была правая рука…
Две машины давно скрылись за горизонтом, груженные бочками с вином, что можно было понять по охрипшим голосам солдат, сопровождающих машины. Но доктор уже ничего не видел и не слышал.
Я проснулся со стоном. Помещение было освещено тусклым, каким-то серым светом. У меня появилось такое чувство, что этот свет как бы исходит из меня, из той тупой, ноющей боли, которая пронизывала все мое существо. Мне даже казалось, что я вижу, как этот тусклый свет, более плотный над моей койкой, рассеивается во все стороны. Единственным участком, куда боль еще не дошла или уже ушла оттуда, был мой лоб. Всей поверхностью лба я ощущал что-то прохладное, пронизанное нежностью. Я вспомнил: это сестра положила свою легкую, как дуновение ветра, ладонь на мой лоб. Так было и вчера, и позавчера, и я уже привык к этому. Каждый раз, когда сестра подходила к моей койке, она опускала мне на лоб ладонь и, улыбаясь, говорила:
— Спи!
И я засыпал. И если я не мог уснуть от боли, я все же чувствовал, что боль утихает. Тогда я просил сестру:
— Расскажи мне что-нибудь, сестра.
Может, я слушал ее, может, нет, но мне было достаточно ее присутствия. Когда ее звал другой раненый, я страдал. Я хотел, чтобы она все время находилась возле меня. Я шептал ей:
— Я тебя люблю, сестра… Останься.
Она грустно улыбалась своими голубыми глазами и отвечала:
— Лежи спокойно, я должна измерить тебе температуру… Ты бредишь.
— Нет, сестра, я не брежу, я говорю тебе правду. Я тебя люблю, сестра… Вот кончится война…
Но она ставила мне термометр и, даже если у меня не было высокой температуры, озабоченно говорила:
— Помолчи, тебе нельзя уставать!
Иногда приходил доктор, широкоплечий, крепкого сложения мужчина. Он садился на край койки и смотрел на меня, ничего не говоря. У доктора была привычка прятать правую руку под левой. Собственно, я никогда не видел его правой руки, но все же невольно заметил, что правый рукав халата чуть длиннее другого. А может, это мне только казалось. Впрочем, я не обращал внимания на эту подробность. Встав с койки, доктор засовывал правую руку в карман халата и, молча проходя между рядами коек, изучал температурные листки раненых. Потом уже у двери спрашивал сестру:
— Что-нибудь особенное?
Сестра, высокая и стройная, всегда была рядом с ним.
С некоторым кокетством, которое вызывало мою ревность, она отрицательно качала головой и отвечала:
— Нет, ничего особенного.
Он говорил:
— Спасибо, сестра. — И выходил.
Думаю, что из десяти обитателей палаты я был самым тяжелым. Я пришел к такому заключению на том основании, что возле меня доктор задерживался дольше, чем возле остальных. Ко мне он подходил всегда к первому и садился только на край моей койки. И сестра сидела около меня дольше, чем около других. Другие раненые разговаривали всегда шепотом, и никого из них не обижало, что сестра ставила стул и дежурила только у моего изголовья.
Возможно, из-за всего этого я и полюбил сестру. Я чувствовал себя в привилегированном положении. Я думал, что доктор дольше задерживается возле моей койки тоже по просьбе сестры. Если и другие раненые проявляли заботу обо мне и спокойно лежали на своих койках, то только потому, что отдавали себе отчет в симпатии, которую испытывала ко мне сестра. Все началось с самой простой ласки, предназначенной смягчить боль. Впрочем, возможно, это была даже не ласка, а жест, являющийся частью лечебного