кротко принял его норовистый Шорошка. Варяг сел в седло и её заставил влезть позади себя на конскую спину. Крапива поёрзала, устраиваясь охлябь, и спросила:
«Имя-то есть у тебя?»
Он едва обернулся:
«Люди Страхиней прозвали».
Крапива не удержалась:
«Вот уж правду святую люди рекли…»
Страхиня не ответил.
Так они и ехали с тех пор, и Крапиве, надо сознаться, уютно и безопасно было за его широкой спиной…
Минула ночь, потом утро и ещё почти целый день. Сгущались сумерки, Страхиня уже присматривал местечко для ночлега, когда Шорошка вскинул голову, насторожил уши и разразился заливистым ржанием. А потом – как был, усталый, некормленный и с двоими немаленькими седоками на хребте – собрался сломя голову скакать на одному ему ведомый зов!.. Крапива сразу подумала о батюшкиной дружине. О чём подумал Страхиня, ей осталось неведомо, но удерживать круто повернувшего жеребца он не стал, лишь немного откинулся назад, смиряя его нетерпение. Шорошка ломился грудью сквозь заросли и ржал то и дело, но спустя время Крапива улучила миг, когда не трещали ветки и не чавкала под копытами земля, и услышала то, что гораздо раньше уловил Шорошкин звериный слух. Впереди, далеко в лесу, заходилась отчаянным и жалобным криком одинокая лошадь.
Шорошка тянул повод из рук у Страхини и знай прибавлял шагу, так что на ту самую прогалину они вырвались мало не вскачь. Сизые сумерки ещё не успели стать вовсе уж тьмой, и Крапива всё увидела сразу. По широкой старой гари, заросшей мелкими кустиками, действительно бродила Игреня, и Крапиву окатило морозом: седло сползло кобыле под брюхо, повод волочился, цепляя траву. Игреня увидела Шорошку и всадников и снова заржала, но навстречу не бросилась. Она кружила, не отходя далеко, возле длинного тёмного тела, тяжело уткнувшегося в землю лицом.
Это лежал Лютомир. Мёртвый. Стрелу, торчавшую у него между лопаток, даже впотьмах не спутать было с ветками ближних кустов.
Крапива не закричала, не покатилась наземь с Шорошкиной широкой спины. Наоборот: даже когда Страхиня соскочил и наклонился над Лютомиром, она осталась праздно сидеть. Ещё несколько дней назад несчастье с другом сердечным весь мир для неё заслонило бы. Но случившееся за последние сутки придало душе страшную зоркость, и пророческое чутьё, доселе отнюдь не свойственное Крапиве, внятно подсказывало: нынешняя беда была лишь предвестницей грядущего горя. Куда более страшного…
Девушка уже не удивилась тому, что Игреня, учёная сторожить Лютомира по-собачьи, на Страхиню не бросилась. Отошла, стала обнюхиваться с Шорошкой, о колено Крапивино растерянно потёрлась лбом… Боярская дочь её потрепала по шее, за ухом почесала… В сердце, коему след бы надрываться, отзывалась лишь бессловесная пустота. Наверное, эта пустота ещё будет гореть и свербеть, как нога хромого кормщика Плотицы, отсечённая в давнем бою. Но пока…
У каждого бывают мгновения, когда хочется закрыть глаза – и открыть их в мире, обновлённом и исцелённом силой желания, в мире, из коего чудесным образом выброшено то страшное, несправедливое и невозможное, с чем не может примириться душа. Ещё вчера самым большим несчастьем в короткой Крапивиной жизни была её ссора с отцом, а самой жгучей памятью – память об оплеухе, которой он в сердцах её наградил. Ещё вчера…
Она всё-таки сползла наземь с Шорошкиной тёплой спины и пошла к Лютомиру и Страхине, сидевшему подле мёртвого на корточках, и деревянные ноги не слушались, не хотели идти. Она не завизжала, не схватилась за голову. Просто смотрела. На прихваченные вечерним морозцем волосы и кожух Лютомира, на его откинутую в сторону левую руку, замершую ладонью вверх… Широкую, сильную эту ладонь она знала до последней морщинки, до последней мозоли. И оружие в ней бывало, и весло корабельное, и повод коня… и её, Крапивы, белое тело…
Страхиня начал переворачивать застреленного на бок, и тут-то девушку затрясло, она отвернулась. Она сражалась, даже убивала, она много раз видела мёртвых, но Лютомир… увидеть его лицо застывшим, оскаленным, с пустыми, как мутный лёд, остановившимися глазами…
– Поди сюда, девка, – сказал Страхиня. – Глянь стрелу, не признаёшь?
Крапива не ответила и не оглянулась. Игреня и Шорошка стояли рядом, голова к голове. С неба ещё не ушли последние отблески света, и виден был пар, струившийся из ноздрей. Носы у лошадей ласковые и мягкие, нежней, чем губы у человека…
Страхиня вдруг поднялся и подошёл к ней сзади.
– А тебе этот парень не чужой, – сказал он негромко. – Верно, девка?
Крапиве помстилось, будто голос у него был совсем не такой, каким он обычно с ней разговаривал. Она крепко зажмурилась, потому что из-под век по щекам всё-таки полились слёзы, и выговорила чуть слышно:
– Его ради я своё девство потратила… Это Лютомир, кметь батюшкин… жених мой…
Страхиня помолчал, обдумывая услышанное. Что могли значить для него эти слова? Да ничего. Потом…
– Костёр разожги, – услыхала Крапива.
Он развязал свой мешок и вытряхивал из него маленькую лопату.
Вся храбрость, которую ощутил было в себе стеклу кузнец, начисто покинула его перед воротами безлюдной заставы. А уж путь оттуда мимо порогов и далее в Новый Город Смеяну и вовсе суждено было помнить до конца его дней. Он бывал на порогах и слышал, как ревела вода, кувырком скатываясь между торчащих камней. Тогда он долго стоял, глядя на окутанные радугами падуны, и мысли ему приходили самые величественные, не иначе как о предвечном промысле Матери Живы, породившей такую Вселенную. Теперь торжествующий рёв потока сменился едва слышным, медленным бормотанием. Мутная, подпёртая высокими водами моря Нево, всё больше вспухала, лезла на берега и устремлялась то вперёд, то назад. Словно затем, чтобы пожаловаться ильмерскому Водяному на неприветливость Морского Хозяина, не желающего её принимать…
От непривычного молчания порогов Смеяну только делалось ещё страшней.
Наконец он миновал их, не встретив ни злого, ни доброго человека, и успел уже с облегчением решить: вот он, прямоезжий путь до Нового Города!.. – когда обратил внимание на множество звериных следов, стекавшихся к одной обширной поляне.
Гнедко не хотел идти по следам росомах и волков, прижимал уши, упрямился. Смеяну, если честно, тоже туда не хотелось. Очень даже не хотелось. Однако чутьё подсказывало: там он найдёт нечто важное. Нечто способное превратить его пересказ баснословных обвинений Лабуты в связную повесть настоящего видока…
Зверьё кругом поляны гуляло всё хищное, а значит, там лежала их пища. Много пищи. Не иначе, всё сгинувшее посольство и те, кого новогородцы, обороняясь, успели с собою забрать…
Смеяну стало чуть легче, когда он обнаружил, что был не первым из сторонних людей, наткнувшихся на страшное место. Он увидел перед собой большую берёзу: довольно высоко над землёй на белом стволе был чем-то чёрным и жирным нарисован перевёрнутый лебедь. Так ижора, обитавшая в здешних лесах, изображала присутствие смерти.
Возле берёзы Гнедко захрапел, окончательно упёрся и далее не пошёл. Смеян слез с него и пошёл вперёд пеш, держа наготове и крепко сжимая охотничье копьё. Хотя понимал: зверь у побоища сытый и вряд ли на него нападёт. А если прогневаются мёртвые… что отбивайся копьишком, что не отбивайся… Однако с копьём было уверенней, и Смеян шёл, потея.
Сначала он увидел дозорного и шарахнулся, посчитав его живым и готовым напасть, но опамятовался. И подошёл, сглатывая горечь, поднявшуюся ко рту. Молодой русобородый воин стоял под крепкой сосной, приколотый к ней двумя сулицами сразу. Похоже, его убили в тот миг, когда он собирался крикнуть, поднимая тревогу, – да так, видать, и не успел… Смеян подошёл, медленно переставляя отяжелевшие ноги.