Харальд хотел ответить и даже приоткрыл рот, но слова наружу не пошли.
– Ты, малый, только прежде смерти не помирай, – заметив беспомощное движение губ, усмехнулся словенин. – Ещё поживёшь!..
И начал спихивать с ног Харальда тяжёлое негнущееся тело Эгиля берсерка, придавившее к палубным доскам. Он даже застонал от усилия, раскачивая и перевёртывая мертвеца, и Харальд понял, что старик был ещё и ранен, а кроме того, что это вовсе был не старик. Не молодой мужчина, но и не старый. Две-три ночи назад это был могучий телом боец, проживший на свете, самое большее, пятьдесят зим. Но потом… проигранный бой, быть может, такой же, как у самого Харальда с лесными душегубами… жестокие раны и что-то гораздо хуже ран, способное неузнаваемо переменить и состарить…
Человек между тем совладал наконец с телом Эгиля – погибший берсерк и мёртвым словно бы защищал своего хёвдинга, никому не позволяя прикоснуться к нему, – отвалил его в сторону и, привстав на колени, обхватил Харальда под мышками. Зарычал от натуги. Всё-таки стронул его с места и поволок куда-то, хрипя сквозь зубы и, кажется, отдавая на это последние остатки жизни и сил. Харальду показалось несправедливым, чтобы его тащили, словно мешок. Он почему-то не усомнился, что словенин ему не враг, и попытался помочь, хотя бы толкаясь ногами. Получилось жалкое трепыхание. Тело не слушалось.
– Ты поберегись, малый… – заметив его попытки, прохрипел раненый. – Отлежись сперва… Ещё пригодятся силёнки…
Крапива снова ехала так, как привыкла – верхом на Шорошке, в знакомом седле, в которое, как она до сих пор привычно гордилась, никто другой сесть не умел. Страхиня ехал позади, на Игрене. Лютомирова кобылица приняла его сразу и беспрекословно, ещё охотнее, чем прежде Шорошка. Крапиве бы удивиться, возревновать и спросить, что за такое лошадиное слово знал одноглазый варяг. Не спросила. Она не испытывала ни ревности, ни удивления. Вообще никаких чувств. Душа словно забилась куда-то и накрепко зажмурилась, онемев и отупев от свалившегося несчастья. Пряжка путлища съехала вниз и больно трёт бедро сквозь штанину – ну и что? Поправлять её, ещё не хватало. Отскочившая ветка хлещет в лицо, сбивает с головы шапку… А пропади она пропадом, шапка, да и голова с ней!
Ехали на заставу, и Крапива показывала дорогу. Сама она в батюшкином городке не бывала ни разу, обиду глупую всё копила, в Ладоге отсиживалась, когда отроки навещали боярина и друзей. Однако дорогу со слов тех же отроков представляла неплохо. Уж всяко выехать без ошибки и спутника вывести могла. Так и двигались.
Подъезды к заставе должны были бы охранять дозоры, но знакомые голоса не окликнули Крапиву ни на дальних подступах, ни на ближних, и девушка исполнилась самого чёрного подозрения.
– Дозоров что-то не видно… – подслушал её мысли ехавший сзади Страхиня. – Подевались куда?..
Крапива даже обернулась в седле, имея в виду с жаром ему возразить: не моги, мол, трогать ни батюшку, ни отроков его, не тебе о них рассуждать!.. Что они делают, так и должно тому, а чего не делают, значит, и незачем!.. Но не разомкнула уст и снова стала смотреть вперёд, на тропу между редеющими деревьями. Над заставой незримо, но осязаемо висела чёрная туча. После рассказа Лабуты, после того, как вот этими руками прикрыла мёртвому Лютомиру глаза – ждать, чтобы в городке у порогов шла совсем обычная жизнь?.. Чтобы поведанное новогородцем просто рассеялось, словно ядовитый дымок, оказавшись сплошным наветом, призванным боярина Сувора очернить?..
Крапива ещё пыталась себя убедить, будто так оно на самом деле и есть, но внутреннее чувство, способное угадывать правду, мстило поверить. Крапива ждала беды.
Тем не менее, когда остался позади лес и они оказались перед распахнутыми воротами, и стало видно, что снежок внутри и вовне их нарушен только следами птиц и одинокого горностая, – Крапива потрясённо обмякла в седле, отказываясь принять то, что отражалось в зрачках.
Страхиня, у которого не было причины оглохнуть, подобно ей, от гула крови в ушах, прислушался и сказал:
– Ушли. Все сбежали, никого нет, кроме собаки.
Крапиву разом выдернуло из оцепенения, она стремительно обернулась к нему, собираясь во всё горло кричать всякие страшные слова: не клепли на батюшку, не смей говорить – сбежали, ушли!.. Однако закричать не довелось. Страхиня не ошибся насчёт собаки. Из-за забрала долетел жалобный и горестный пёсий вой.
Крапивины пяты вдавились в серые бока жеребца: девушка узнала голос Волчка, батюшкиного любимца. И когда она неистово бросила Шорошку вперёд, в этом движении было всё. И навалившаяся непоправимость, и невозможность с нею смириться, и лютая потребность сделать хоть что-нибудь – всё равно что! – прямо сейчас…
Шорошка на всякий случай прижал уши, оскалился… и бесом влетел в ворота заставы. Городок был совсем маленький, даже меньше того, что выстроил в верховьях Мутной гордый князь Вадим. (Крапива знала: батюшка нарочно выпытывал, каков там этот новый детинец, хотел превзойти, но слишком мало было строителей – не совладал и весьма опечалился…) Избы внутри глядели покинутыми, утратившими обжитой вид. В снежное время это происходит очень быстро, стоит только дому постоять день-два-три с разинутой дверью, нетопленым… Там, куда досягало солнце, обтаивала деревянная вымостка, чернела земля, торчали лохмотья жухлой травы. Где солнца не было, держались сугробы. А у одной стены скакал, надсаживался, рвал цепь всклокоченный голодный кобель. Увидев Крапиву, Волчок захлебнулся горестным плачем. Боярская дочь не помнила, как скатилась с седла, как бросилась к псу, обняла… Могучий бесстрашный пёс визжал по-щенячьи, облизывал её лицо, вертясь и мешая расстёгивать тяжёлый толстый ошейник. Слёзы застилали Крапиве глаза, но наконец она совладала с тугим задубелым ремнём, зарылась лицом в густую серую шерсть… Вот бы на этом всё кончилось, вот бы не надо было опять открывать глаза, снова мучиться неизвестностью и определённо знать только одно: каких бы страхов ни наплодило воображение, явь окажется гораздо, гораздо страшней…
На некоторое время она забыла и думать про своего спутника. Между тем Страхиня тоже оставил седло; лошадка потянулась за ним и прихватила зубами рукав, как некогда Лютомиру. Крапива не видела этого – и хорошо, что не видела. Варяг же потрепал Игреню по шее и отправился по избам, быстро заглядывая во все углы.
– Тут, что ли, отец твой жил? – услышала Крапива его голос.
Она обернулась. Одноглазый стоял на пороге большой дружинной избы, глядя вверх по всходу, туда, где в подобных избах устраивают чистую горницу. Крапива подошла к нему, и Волчок последовал за нею. Поскуливал, вилял хвостом, прижимался к бедру. Она рассеянно перебирала пальцами щетину у него на загривке.
В избяной влазне висело на деревянных гвоздях несколько плащей. Крапива узнала между ними отцовский тёплый мятель из нарядного привозного сукна и весских бобров. Дом успели покинуть последние крохи тепла, и на шерстинках опушки поблёскивал иней.
– Тут отец твой жил? – повторил Страхиня.
Она выговорила медленно, словно спросонья:
– Я-то не была… Вон плащ его, может, и жил…
Когда впереди показались дымки над новогородскими крышами и зубчатая стена кремля, чёрная против серого неба – Смеян заплакал. Слёзы катились по запавшим щекам и застревали в нечёсаной бороде. Он их не стыдился, впервые за годы с тех пор, как мальчишкой расшибал себе нос и искал утешения у матери. Ему не верилось, что он в самом деле добрался. Одолел этот путь, наверняка породивший в волосах первую седину…
Люди повалили за ним, собираясь в гудящую толпу, сразу, как только он миновал первые избы. И было отчего! Бедный Гнедко устало отдувался и хромал едва ли не на все четыре ноги, всадник так и качался в седле; покинув место последнего привала Твердиславова посольства, Смеян очень мало отдыха давал и себе, и коню. Так что вид молодого ладожанина вполне соответствовал привезённым им новостям.
Он скорее почувствовал, чем увидел, как кто-то взял Гнедка под уздцы, повёл. К Смеяну тянулись руки, ловили стремя, он слышал голоса, взволнованно вопрошавшие, что же случилось. Многие узнавали его, несмотря на коросты грязи на осунувшемся лице. Он тоже многих узнал бы, будь он в состоянии приглядеться. Но перед глазами всё плыло, лица сливались в одну размытую полосу, по которой не задерживаясь скользил его взгляд. Всё же он что-то отвечал заплетающимся языком. Ну а скверные новости, в отличие от добрых, распространяются удивительно быстро; к тому времени, когда Гнедка