выпуская:
— Спасибо вам, Евдокия Тимофеевна! Благодарность от нашего командования и всего отряда! Хорошего сына вы вырастили. Честь вам, хвала и слава!
— Спасибо вам на добром слове! — отвечала Евдокия Тимофеевна. Она вся раскраснелась от похвалы, и такая милая, застенчивая красота вдруг залучилась на ее усталом, тревожно-ласковом лице, что все залюбовались ею, а Володя мысленно выбранил себя, что из-за глупого форса он не так ласково, как надо бы, обошелся с матерью. — Спасибо вам, — продолжала Евдокия Тимофеевна. — Только ведь я не одна выращивала…
— Да, я слышал, слышал. У вас муж молодец, хороший коммунист, говорят. От отца много зависит, это верно. Но мать…
— Да ведь тут не только мы с отцом. А жизнь-то, ученье, власть-то вся Советская на что? Разве я без нее бы воспитала! Ведь он, сами знаете, какой…
Володя под столом дернул ее за платок, проворчав уголком рта: «Нашла тоже время…»
— Это, конечно, верно, — засмеялся Котло, — в таким одной не управиться. Что правильно, то уж правильно! Признаться хотя, скажу вам, я очень тихих тоже не жалую. Мы сами народ не очень тихий: нас камнем завали, в земле закопай — и то сверху слыхать!
— Да, уж, видно, тихая жизнь не про нас, — вздохнула Евдокия Тимофеевна. — Вот я, даром что женщина, а в санпоезде на гражданской служила. Там ведь в с Никифором Семеновичем, вот отцом его, встретились. И опять вот война…
— Нет, не для нас писана тихая жизнь, не для нас с вами, Евдокия Тимофеевна!
— А ведь будет когда-нибудь такая.
— Будет, непременно будет! Того ж ради мы вот с вами и встречаем Новый год тут. Чтоб мир настал во всем мире!
Ужин подходил к концу, когда в подземелье появились еще двое незнакомых вооруженных, но одетых в штатское платье людей. Их привел партизан из верхнего караула.
Караульный хотел что-то сказать командиру, но сидевший за столом между Лазаревым и комиссаром товарищ из Керчи весело помахал рукой прибывшим и негромко пояснил:
— Это за мной! Наши люди. Поднесите им новогоднюю — и я пошел!
Но в это время один из гостей оторопело уставился на Евдокию Тимофеевну и неуверенно, хотя и старательно произнес:
— Здравствуйте, Евдокия Тимофеевна… Привет вам от комбата.
К удивлению Володи, Евдокия Тимофеевна со странной многозначительной строгостью в голосе отвечала:
— Здравствуйте. Кланяйтесь и вы. Что он новенького передать просил? Гости засмеялись.
— Да на сегодняшний день ничего, кроме спасиба большого. — Оба подняли налитые им чарки. — За ваше здоровье, Евдокия Тимофеевна!
Евдокия Тимофеевна подтолкнула к ним Володю:
— Познакомься, Вовочка. Это Виктор, а это вот Леонид.
— Так точно, Самохин Виктор и Агеев Леонид. Теперь уж можно представиться полностью, — отвечали наперебой оба гостя.
А одна из них, тот, который назвался Агеевым, добавил, обращаясь к Володе:
— Ну, браток, мать и сестренка у тебя, сказку я, боевые! Помогли нам хорошо.
Все обступили их, сдвигая скамейки, прося гостей рассказать обо всем подробнее.
И онемевший от удивления Володя услышал историю о комбате, о тайном складе оружия, о кастрюлях… Володя слушал, совершенно сраженный…
«Так вот какими делами занимались те, кто оставался наверху! Ай да мама, ай да Валентина!»
После ужина отодвинули в сторону столы, и начался концерт. Конферансье, дядя Яша Манто, блистал своим остроумием. Надя Шульгина и Нина Ковалева исполнили дуэтом подземные партизанские частушки.
Дядя Яша превзошел самого себя в этот вечер. Он читал телеграммы, полученные из центра земли, — по соседству, как он выражался. Затем сообщил, что еще бы немножко, и он уже почти прокопался в камне «на ту сторону» — до самой Америки. Затем он, аккомпанируя себе на расклеившейся от сырости мандолине, нещадно дребезжавшей, хотя Яков Маркович и придерживал пальцами отклеившуюся деку, исполнил свой коронный номер: «В лесу стоял и шум и гам, справляли птицы свадьбу там, тюрлюр-люр-лю…» Все подхватывали знакомый припев, а дядя Яша изображал то грача-жениха, то невесту-цаплю с хохолком, то старого филина-попа, то сваху-утку, то ревнивого воробья, влюбленного в цаплю, то остряка-сыча, произносящего на птичьей свадьбе спич нисколько не хуже, чем делал это сам дядя Яша Манто на партизанских праздниках.
Ему долго хлопали, а потом тот же дядя Яша, как ни упирался Володя, вытащил командира юных разведчиков под лампу. Все закричали: «Просим, просим!»
И Володя, щеки которого пылали ярче пионерского галстука, празднично повязанного поверх куртки, спел под аккомпанемент мандолины своего любимого «Матроса Железняка». Его чистый, только начинавший ломаться голосок ладно сливался с дробной трелью мандолины. Он пел, постепенно расходясь, воодушевляясь. Вспомнил матроса Бондаренко, которому певал эту песню, и чистая, как слеза, сдержанная печаль вошла в его песню. Пригорюнилась, утерев кончиком платка уголок глаза, Евдокия Тимофеевна. Притихли самые смешливые молодые партизаны, и шумно вздохнул во всю свою просторную грудь комиссар Иван Захарович Котло.
Необыкновенной была вся эта ночь, столько сулившая на завтра. И, верно, не было бы конца веселью, песням и пляскам, если бы не начал сдавать немецкий движок. Сначала медленно желтея, потом став тоненькими, красными и, наконец, совсем остыв, пропали волоски в лампочках. Погасли огни на немудрящей партизанской елке. И стало опять темно в каменоломнях, темнее, чем раньше было, — так, по крайней мере, сперва показалось после яркого электрического света. И снова зачиркали спички, зажглись во мраке фонари «летучая мышь», населяя подземелье размашистыми тенями. Высунули огненные, сверкающие жала лампочки-карбидки. Партизаны начали укладываться на покой.
Евдокия Тимофеевна, не выпуская Володиного локтя (за который она боязливо ухватилась, как только погас свет), почувствовала себя заблудившейся в этой кромешной путанице сшибающихся друг с другом теней, мутных, плутающих просветов, мерцающих отблесков, медленно тонущих в бездонном мраке.
— Страсть-то какая! — прошептала она. — Как же в темени такой жили?
— А очень просто, мама, — пояснил Володя. — Это тебе так с непривычки. Ты держись за меня, не теряйся.
Он ловко заправил лампочку-шахтерку, покачал насосиком, чиркнул спичкой. Лампочка зашумела, вонзив в темноту белое лезвие пламени.
— Ты, мама, у меня ляжешь, — сказал Володя. — У меня прямо не лежанка, а целый саркофаг царя Митридата. А Ваня у отца ляжет. Ох, у нас здорово! Сейчас увидишь, мама, как уютно. Прямо как хорошая тебе гробница.
— Да что ты такое говоришь, Вовочка! И так тут страшно, а ты еще с глупостями своими…
Володя провел мать в свой уголок, в первом шурфе от штаба, осветил его лампочкой.
— Видишь, мама: вот тут мы с Ваней спим. А с этой стенки воду лизали, когда пить было нечего. Смотри, белая дорожка: это я копоть языком полизал… А тут, видишь, гвоздем зарубки делал каждый день, вроде как календарь. Вот сейчас сделаю последнюю, пятьдесят вторую. Так. А вот тут звездочка над зарубкой. Одна, другая… Считай сама. Это значит: в тот день я на разведку ходил.
Пять звездочек насчитала мать. Пять раз выходил ее мальчуган через потайные лазы на поверхность, где каждый шаг грозил ему гибелью, всякое неосторожное слово, малейшее нерассчитанное движение влекли за собой верную смерть.
При свете шахтерской лампочки она оглядывала подземную обитель сынишки. Значит, вот тут он провел два месяца. Здесь он спал, прислушиваясь к каждому шороху в недрах камня. Вот лежал его учебник, стоял прислоненный к стене трофейный немецкий автомат, висели на выступе камня бескозырка, стеганка. Прокоптившееся насквозь одеяло прикрывало тюфяк, набитый соломой.