рассыпавшись, вступали в самую что ни на есть настоящую тайгу, где-то за густой сеткой ровно, мягко падающего снега ярко, кладя по свежей белизне длинную световую дорожку, сияло окно скромной девятиметровой комнатки младшего лейтенанта Ельчика. Ему, заочнику второго курса пермского политехнического института, ах, как коротка казалась эта для иных такая бесконечная ночь! Через несколько дней поездка на сессию, но столько еще надо прочитать, обдумать!.. Бешеное время неслось гигантскими рывками. Только что стрелки ручных часов показывали без пяти одиннадцать, но вот они уже перевалили за четыре, вот пять… Едва ли час-другой удастся заснуть младшему лейтенанту. В девять ноль-ноль – свежий, выбритый, пахнущий одеколоном «Шипр», в чистеньком разутюженном мундире и в ослепительно надраенных сапогах, – он уже появится в отделении, и начнется его напряженный трудовой день…

И не у одного Ельчика с такой сумасшедшей скоростью мчатся часы этой ночи.

В огромном концертном зале филармонии давно погасли люстры, и лишь просторная, убранная оранжевыми сукнами сцена все еще была освещена. Здесь долго работал старый настройщик, до позднего вечера доносились из полутемного зала странные, вызываемые им из черного полированного чудовища звуки – то гипнотически монотонные удары по одной и той же клавише: дон… дон… дон… – таинственно, глухо, как бы во сне, то пестрая бравурная россыпь по всей клавиатуре…

Егор Иваныч наслаждался. Время от времени, прерывая работу, он похаживал вокруг рояля, поглядывал на него, любуясь, подмигивая даже бог весть кому, что-то такое напевая дрожащим стариковским тенорком. Иной раз кидался к роялю, заметив пятнышко на полированном волнообразном боку, дышал на него, тер рукавом пиджака, качал головой огорченно, если не оттиралось, весело улыбался и торжествующе произносил: «Ага!», уничтожив досадное пятно.

Рояль был не новый, но – марка, марка! Тусклым, словно покрытым пыльцой золотом сияли готические литеры, длинной мерцающей полоской стоящие в ряд, как средневековые кирхи, как башни рыцарских замков, составляя знаменитое слово «Behschtein».

Это была марка одного из лучших в мире роялей. И то, что наконец филармония приобрела этот великолепный инструмент, и то, что отныне приезжие концертанты уже не будут больше портить себе нервы, как портили они их деревянным стуком клавиш прежнего рояля, и то, наконец, что не кто иной, а именно он, Егор Иваныч, разыскал в городе это чудо и уговорил филармоническое начальство приобрести его, – все это веселило старика, он работал с необыкновенным увлечением. Дела оказывалось много: инструмент, к которому не прикасались в течение многих лет и за которым не ухаживали, был очень расстроен, замша на молоточках изъедена молью. Но несколько вечеров работы – и вот он как новый, и мощно, полно, переливчато звучит в пустом зале мечтательный, волшебный «Ноябрь» – изумительное по глубине, сердечности, задушевной теплоте создание русского гения… И пусть игра старого настройщика не виртуозна, пусть мажут местами трудно сгибающиеся ревматические пальцы – все равно она вдохновенна по-настоящему, в ней русская душа, великое, обильное любовью русское сердце…

Отлично, отлично играет Егор Иваныч!

Но вот скрипит половица в глубине сцены, слышится шарканье шагов, и из-за оранжевого пожара сукон появляется ночной сторож.

– О-хо-хо! – зевает он сладко. – Да ты все еще тут, Егор Иваныч?

– Что? Что? – словно разбуженный, словно спросонья, спрашивает настройщик. – А разве так уж поздно?

– Поздно не поздно, – почесывается сторож, – а четвертый час в разгаре… С добрым утром, в общем сказать… Вроде бы домой пора…

Сконфуженный Егор Иваныч растерянно оглядывается: «Боже ты мой! Ведь только что, только что было двенадцать!»

Он быстро собирает в чемоданчик инструменты и уходит. Не вдруг заснет он дома на своем старинном ковровом диване, будет лежать, глядеть во тьму, вспоминать… И беззвучные волны музыки будут набегать из этой благословенной тьмы и возникать прекрасные, великие образы, и состояние восторга, предчувствие какой-то радости не покинут старика до самого рассвета, когда наконец-то заснет он, улыбаясь, слыша далекие, одному ему слышимые звуки…

А между тем таинственные, подозрительные вещи продолжали твориться в Садовом.

В двенадцатом часу этой ненастной октябрьской ночи, в ее самую глухую пору, когда не то что куда пойти, а и на минуту выглянуть во двор неохота, в тех самых дубках, где был найден след малахинской машины, в непроглядной тьме, в сонном шорохе мельчайшего дождя чей-то голос отчаянно прокричал:

Я побывал во всех ущельях гор,Я обошел укромные долиныИ даже у подножья ледниковЯ хижины жилые находил.И всюду, где пришлось мне побывать,Везде встречал я ненависть к тиранам.Ведь даже там, у крайнего пределаЖивой природы, где уже земляПерестает родить, ландсфохты грабят!..

В наступившей затем тишине женский голос после некоторой паузы спросил:

– Петь, а чтой-то такое – ландфохты?

– Черт его знает, – ответил мужской голос, – помещики, что ли… Надо будет в словарь поглядеть. А здорово ведь, а? Вот бы нам этакую пьеску в клубе урезать! Да на областной смотр… Это тебе не «Стряпуха»! Верно? Ты бы Гедвигу шарахнула, а?

– О, черствые сердца… – робко прошептал женский голос и запнулся, как бы не решаясь говорить дальше.

– Ну-ну? – поощряюще и одобрительно пророкотал мужской.

О, черствые сердца! —Когда в вас гордостьЗадета, – все вам нипочем. ТогдаМужчина в ярости слепой играетИ сердцем матери, и жизнью сына!

– Мирово?! – восхищенно сказал мужчина. – Что значит классика! Эх, Лариска! – воскликнул он, помолчав. – И как это у нас с тобой получилось тогда коряво…

– Молчи, Петя, – ласково сказала женщина, – не поминай…

Тут в дубках затихло, только дождик шелестел по листве. И все окна были черны в деревне. Лишь из одного сочился тусклый свет, накладывая глянец на жирно ботеющие, несмотря на осеннее время, мокрые лопухи.

Евстратов сидел за починкой сельсоветского кресла и с увлечением вырезал из темной, кисловато пахнущей дубовой чурки мудреное фигурное крыло невиданного чудовища – грифона.

Работа была кропотливая, тонкая. Евстратов старался новое крыло подогнать в точности к старому так, чтобы их и отличить было невозможно. Остро отточенным ножом и стамеской сосредоточенно, даже слегка высунув от напряжения кончик языка, он вырезал на дубовой чурке грифоновы перья, рядок к рядку, с такими красивыми крутыми завитками на концах, что малейшая неточность нажима на инструмент, малейшая поспешность могли свести на нет всю его кропотливую работу.

Но в сильных больших руках Евстратова жило подлинное мастерство, и самые тонкость и сложность работы были ему наслаждением. Оставалось вырезать один последний рядок перьев – и работа была бы закончена. Он приложил своего грифона к старому, княжескому: разница оказывалась лишь в цвете, в возрасте дерева. Но это были пустяки: для чего же существовали лаки, морёнка и прочие известные хорошему мастеру снадобья?

Было поздно. Он взглянул на ходики – они показывали за полночь. «Вот время-то бежит!» – сокрушенно подумал Евстратов и снова взялся за стамеску, твердо решив этой же ночью закончить дубового грифона.

А она продолжала плыть над миром – медленная и равнодушная для одних и стремительная, летящая – для других.

И много еще этой ночью было.

В далекой, на сотни верст размахнувшейся степи перед рассветом приземлился космический корабль, в течение двух недель виток за витком бороздивший безмолвную черную пустоту вселенной. Только что видевший в круглом иллюминаторе корабля эту усеянную яркими, необыкновенно крупными звездами бархатную черноту и яростный холодный косматый факел солнца на ней, только что ощущавший ледяную немоту космоса человек снова ступил на родную землю России.

Он засмеялся радостно: так хорошо, так ласково веял предрассветный ветерок, донося из степных

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату