невелики, так уж я приучил себя с юности, ибо капиталами не располагал-с. Бывало, да и сейчас, признаться, частенько бывает, что попостишься недельку-другую, а то и на хлебце, т-скть, с водичкой себя подержишь, чтобы только пополнить свой музеум еще какой-либо забавной штуковиной. Преувеличением не будет, если скажу, что жалованье, которое за службу свою получал, не проел, не пропил, куда зря не растратил, а все оно почти – вот здесь, на этих полочках, – распахнул старик руки и обвел ими комнату – шкафы, стеллажи, витрины. – Ныне, увы, бюджетец мой еще более укоротился: с прошлого года – пенсионер… Пенсия не генеральская – в невысоких чинах в конторе пароходства пребывал. Посему вынужден отыскивать дополнительные источники, к примеру – плата от квартирантов…
– Отдать бы все это в какой-нибудь музей… – проговорил Костя в размышлении. – Чтобы все могли видеть, пользоваться…
– После моей смерти! После моей смерти! – быстро и категорически, оборвав Костину мысль, произнес Клавдий Митрофаныч, всем своим видом изобразив, что он даже не желает это обсуждать – такой это неприятный и уже однажды и навсегда решенный им для себя вопрос.
– Потрясающе! – снова сказал Костя, глядя на шкаф с морскими катастрофами. – Но пивные наклейки, пуговицы?..
Что – пуговицы? – воскликнул Клавдий Митрофаныч с выражением почти ужаса – как будто в Костиных словах содержалось нечто святотатственное. Щеки его совсем провалились, потянув с лица всю остальную кожу, так что даже показалось – еще чуть, и она сползет вся и на обозрение предстанут оголенные кости. – Вы что же – не считаете собирательство за полезный, т-скть, вид человеческой деятельности? Да ведь если бы не было нас, вот таких фанатиков, чудаков, сумасшедших имело бы человечество вообще музеи, библиотеки, архивы, картинные галереи, всевозможные хранилища предметов старины? Имело ли бы оно вообще свою
Руки Клавдия Митрофаныча, торчащие из складок обтерханного халата, были протянуты к Косте, сложены ладошками в ковшик и дрожали. Он словно бы что-то держал в этом ковшике, что-то бесконечно хрупкое и бесконечно драгоценное, боясь уронить или повредить неосторожным движением. Зрелище это было столь иллюзорно, что Костя даже заглянул в его ладони – уж не явилось ли что к Клавдию Митрофанычу прямо из воздуха? – но увидел только сухую, старческую, иссеченную морщинами кожу.
– Все это я понимаю, дорогой Клавдий Митрофаныч, – сказал Костя, приостанавливая горячую речь старика, готового, как видно, еще говорить и говорить в защиту своего пристрастия. – Я не о том. Я – о пуговицах…
– О, боже мой! – воскликнул патетически старик, выражая лицом, всем своим видом, что Костя так-таки ничего и не понял и надо объяснять ему все с самого начала. – Да ведь если бы мы, коллекционеры, чудаки в глазах обыкновенных людей… вот в ваших, сударь мой, глазах! – не берегли, не хранили бы каждую зряшную на ваш взгляд мелочь – кто бы и как бы удержал, сохранил для потомков, для науки, для всеобщего знания вещественные черты потока времени, стремительно уносящего все в небытие, в безвестность, за, т-скть, занавес веков? Пуговицы! Ведь тут же все дело только в масштабах исторических конкретностей. Масштабы эти разные. Есть конкретности большие, просто-таки огромные, весьма и весьма масштабные, скажем, пирамиды египетских фараонов, храм Василия Блаженного, Исаакиевский собор, Великая Китайская стена и прочее в таком же роде, а есть конкретности менее масштабные, совсем небольшие, мелкие, прямо-таки инфузорные в сравнении с первыми… Но ценность и тех и тех объективно одинакова, ибо и в пирамиде, возвышающейся в пустыне на сто сорок шесть метров, и в бронзовой застежке на одеянии замурованного в ней фараона – все тот же дух, та же печать тех потрясающе далеких времен, техническая культура, мастерство, искусство, идеология, религия, вся душа, вся многообразная жизнь исчезнувшего народа, донесенная до нас живой и нетленной бессловесными изделиями из камня, металла, дерева… Пуговицы! Ведь это же тоже историческая конкретность, одна из тысяч, из миллиона, из миллиарда конкретностей, слагающих в своей совокупности эпоху… Для смотрящего и, однако, не видящего глаза пуговицы, этикетки пивоваренных заводов, как и все такое подобное – это просто ненужный старый хлам, – сказал Клавдий Митрофаныч уже совсем огорченно, погаснувшим голосом, в нескрываемой обиде за свои коллекции. – А для человека чувственного воображения это – породившее подобные мелкие предметы время, со всеми своими характерностями, чертами… Это – люди! Люди, которые предметы эти произвели, которым предметы эти служили!.. Впрочем, – резко оборвал он себя, уже без сияния, все время лившегося из его глаз, во мгновение становясь совсем другим человеком – суховатым, обыденным, ушедшим куда-то внутрь себя – просто хозяином квартиры, в которой проживал Артамонов, – то, что я вам излагаю – это всё прописные истины… Если вам они не открыты, т-скть, от природы – лекции не сделают вас зрячим, не многое смогут вам прибавить… Вот опись, которой вы интересовались.
Опись была составлена обстоятельно, в ней поименно перечислялась каждая вещь, принадлежавшая Артамонову: одежда, белье, разные мелочи, вплоть до мыльницы и количества неиспользованных бритвенных лезвий.
– И где же вы все это храните? – спросил Костя, угадывая, что тщательность, с какою составлена опись, это, конечно, не от милиции, а от Клавдия Митрофаныча и его коллекционерских привычек.
– Там же, где и помещался товарищ Артамонов – в комнатке для квартирантов. Там есть вместительный сундучок. Я его запер на два замка для надежности. Перенести сюда было решительно невозможно, – видите, в какой тесноте обретаюсь я здесь. Между прочим, вы не в курсе, как обстоит вопрос с наследниками Серафима Ильича? Вещи лежат уже скоро полгода, занимают место; мне пришлось потеснить часть своих коллекций. А товарищи из милиции уверяли меня, что вопрос о передаче наследства будет решен, самое большее, как в полтора-два месяца…
– Нет у Артамонова наследников. Вот в чем дело, – сказал Костя.
– А как же быть? – растерянно спросил Клавдий Митрофаныч.
– Подождите еще немного. Может, какие-нибудь родственники все-таки отыщутся.
В конце описи стояло: «Книги в количестве 31 названия (далее шли названия). Писем – 16. Общих тетрадей исписанных – 7. Записи на отдельных листках – 1 папка.»