Король Людовик Одиннадцатый назначил своим послом в Англию сеньора де Монморанси.[389] И как только сеньор этот прибыл в эту страну, он сумел снискать уважение и любовь английского короля и всех принцев, которые стали даже поверять ему свои тайны и просить у него совета.
Однажды на пиршестве, которое в его честь устроил король, он оказался рядом с одним очень знатным лордом, на кафтане у которого висела дамская перчатка, пристегнутая золотыми крючками. Перчатка эта была украшена множеством алмазов, рубинов, изумрудов и жемчужин, и видно было, сколь она драгоценна. Сеньор де Монморанси так часто на нее поглядывал, что сосед его догадался, что ему хочется знать, почему он так разукрасил эту перчатку. А так как он почитал этого сеньора человеком очень достойным, он обратился к нему со следующими словами:
– Я вижу, вам кажется странным, что я так богато разукрасил эту скромную перчатку. Мне и самому очень хочется рассказать вам об этом, ибо вы человек справедливый и настолько хорошо понимаете, какое это чувство – любовь, что, если вы найдете поступок мой правильным, вы его похвалите, а если нет, вы будете снисходительны к любви, которая повелевает всеми, у кого в груди благородное сердце. Должен вам сказать, что я всю жизнь любил одну даму, люблю ее и сейчас и буду любить даже после смерти. Сердце мое, осмелев, рвалось к ней, но язык мой робел и ничего не мог ей поведать. Семь лет я не решался ничем намекнуть на мою любовь, опасаясь, что если дама эта заметит ее, я потеряю возможность часто видеться с нею, а этого я боялся больше, чем смерти. Но однажды, когда я сидел е нею на лужайке и глядел на нее, сердце мое вдруг так забилось, что я весь побледнел и переменился в лице. Когда она заметила это и спросила меня, что со мною такое, я ответил: «Что-то нехорошо с сердцем».
Она решила, что это недуг совсем иного рода, чем любовь, и ей стало меня жаль. Тогда я попросил ее положить руку мне на сердце, чтобы послушать, как оно бьется. Она это сделала – и не из каких-либо других чувств, а просто из жалости. А когда я поднес к груди руку ее, на которой была надета перчатка, сердце мое забилось еще сильнее, и она убедилась, что я говорю ей правду. И тогда я крепко прижал ее руку к груди и сказал; «Горе мне, сударыня! Примите сердце мое, которое готово разорвать мне грудь, чтобы очутиться в руке той, от кого я жду милости, жизни и сострадания. Теперь оно принуждает меня признаться вам в любви, которую я так долго таил, ибо ни оно, ни я не властны над этим могучим божеством». Признания мои чрезвычайно ее удивили. Она хотела было отдернуть руку. Но я так крепко прижал ее, что перчатка осталась – на том самом месте, где сия жестокая рука пребывала. А так как после этого мне не привелось больше находиться в такой близости к ней, я ношу эту перчатку на груди, как целительный пластырь для сердца, и я украсил ее самыми богатыми каменьями, какие только имел, хотя главное сокровище мое – это сама перчатка: я не расстался бы с нею, даже если бы мне предложили за нее все английское королевство. Самая большая радость, какая у меня есть на этом свете, – это чувствовать ее у себя на груди.
Сеньор де Монморанси, который сам руку дамы предпочел бы ее перчатке, похвалил великое благородство его души, сказав, что это пример самой удивительной любви, какую только ему приходилось видеть в жизни, и что он считает собеседника своего достойным лучшего обращения. Ведь владелец перчатки так высоко чтит подобную безделицу, что, если в руки его попадет нечто большее, он может умереть от радости. Выслушав сеньора де Монморанси, ло‹рд согласился с ним, нимало не догадавшись, что тот над ним просто подсмеивается.
– Если бы все мужчины вели себя так благородно, дамы могли бы им вполне доверять, да и стоило бы им это только перчатки.
– Я хорошо знал сеньора де Монморанси, – сказал Жебюрон, – и я уверен, что он не стал бы жить так, как этот англичанин; ежели бы он довольствовался столь малым, он не испытал бы тех радостей любви, которые достались на его долю; ведь в старинной песенке говорится:
– Обратите внимание вот на что, – сказал Сафредан, – как только эта бедная женщина почувствовала, что сердце у него так бьется, она мгновенно отдернула руку. Она ведь считала, что он может умереть, – а, говорят, женщины больше всего боятся прикасаться к покойнику.
– Если бы вы столько бывали в больницах, сколько вы бываете в тавернах, – сказала Эннасюита, – вы бы так не говорили, вы бы увидали, что женщины обряжают покойников, до которых мужчины при всей их храбрости боятся дотронуться.
– Действительно, нет ни одного человека, – сказал Сафредан, – которому не пришлось бы расплачиваться за полученные удовольствия и страдать тем больше, чем больше он в свое время наслаждался. Так было с одной девушкой, которую мне довелось встречать в одном порядочном доме: чтобы заплатить за наслаждение, которое она получила, целуя любимого человека, ей пришлось в четыре часа утра целовать бездыханное тело убитого накануне дворянина, которого она ни капельки не любила. И тогда каждый понял, что этим она искупает великое наслаждение. Коль скоро мужчины не умеют ценить все творимое женщинами добро, я считаю, что их и вообще-то никогда не следует целовать – ни живых, ни мертвых, разве только в тех случаях, когда нам это велит господь.
– Что до меня, – сказал Иркан, – то мне так мало дела до всяких поцелуев, кроме поцелуев моей жены, что я готов согласиться на все что угодно. Жаль только людей молодых, которых вы лишаете последних радостей, пренебрегая заповедью апостола Павла,[390] который велит приветствовать друг друга in osculo sancto.[391]
– Если бы апостол Павел был таким, как вы, – сказала Номерфида, – мы непременно захотели бы удостовериться, действительно ли в нем говорит дух господень.
– Выходит, что вы готовы усомниться в Священном писании, – сказал Жебюрон, – лишь бы не поступиться своими предубеждениями.
– Упаси боже, чтобы мы стали еще сомневаться в Священном писании, – сказала Уазиль. – Но мы не очень-то верим всей вашей лжи. Нет ни одной женщины, которая не знала бы обстоятельно, как она должна поступать; никогда не сомневаться в слове божьем – точно так же, как не принимать на веру слова мужчин.
– А по-моему, – сказал Симонто, – на свете больше мужчин, обманутых женщинами, чем женщин, которых обманули мужчины. Женщины любят нас недостаточно и поэтому нам не верят, мы же любим их такой огромной любовью и до того готовы верить всем их выдумкам, что бываем обмануты ими гораздо раньше, чем заподозрим этот обман.
– Можно подумать, что вам пожаловался какой-нибудь дурак, которого обманула сумасбродка, – сказала Парламанта, – тому, что вы говорите, поверить совершенно невозможно, и надо, чтобы вы подтвердили ваши слова примером. Поэтому, если вы знаете такой случай, я передам вам слово, чтобы вы его рассказали. Я вовсе не хочу сказать, что слова ваши заставят нас вам поверить, но, во всяком случае, когда вы станете открыто клеветать на женщин, мы не будем огорчаться, ибо будем уже знать, с кем имеем дело.
– Ну что же, если хотите, я расскажу вам эту историю, – сказал Дагусен.
Новелла пятьдесят восьмая
При дворе Франциска Первого находилась одна весьма достойная и умная дама. Благонравием своим, обходительностью и приятностью она подкупала сердца многих кавалеров и так хорошо умела занять их, ни в чем не поступаясь честью, так поражала их остроумием своих речей, что они не находили, что отвечать ей: тех, кто был больше всего уверен в себе, она заставляла отчаиваться, а в отчаявшихся вселяла надежду. И так она насмехалась едва ли не над всеми своими кавалерами, а между тем сама очень полюбила одного из них и величала его кузеном – именем, которое могло значить в ее устах и нечто другое. А так как в мире нет ничего устойчивого, дружба их нередко омрачалась ссорой, после чего, однако, снова возобновлялась и становилась еще крепче, чем раньше, и весь двор не мог этого не замечать.
Однажды дама эта – то ли чтобы убедить всех, что она никого не любит, то ли чтобы заставить страдать того, из-за кого сама претерпевала немало страданий, – сделалась с ним вдруг необычно ласковой, такой, какой раньше никогда не бывала. Видя это, дворянин, который и на войне и в любви бывал всегда храбр, начал еще более решительно добиваться взаимности той, к которой он уже несколько раз обращался со своими мольбами. Дама же, притворившись, что он ее окончательно разжалобил, согласилась на все, о чем