подвешивали, а их после взлета назад на стоянку не возят. Вот эскадрилья и разгружается над полигоном. Обычное дело.
— Тише! — взволнованно перебил их Зубарев. Он минуту-другую, вглядывался в даль, даже ладонь козырьком ко лбу приложил, и вдруг воскликнул: — Смотрите!..
Мы вгляделись и застыли в немых позах. С той стороны, куда Николай указывал рукой, к аэродрому с натужным ревом шел бомбардировщик. Он снижался, не делая традиционного круга. За его левым мотором оставался дымный след.
К посадочной полосе, тревожно сигналя, помчалась пожарная машина. За ней заголосила «санитарка». Напрямик по летному полю бежали люди. Захваченные общим возбуждением, что есть духу припустили и мы.
Самолет грузно плюхнулся на землю и покатился. Хотелось надеяться, что опасность теперь уже позади. Но вдруг из-под капота дымящего мотора взметнулось пламя. Летчик резко затормозил, откинул колпак кабины и, хлопая ладонью по борту, требовал стремянку. Это был старший лейтенант Карпущенко.
Пожарные проворно разматывали шланг.
«Что горит — металл? Нет, не металл. Из картера выбило масло, оно и вспыхнуло на раскаленных ребрах цилиндров. А если так, зачем шланг? — туго соображал я. — Надо… Надо просто закрыть жалюзи воздушного охлаждения, чтобы под капот не задувал ветер, и пламя захлебнется. Почему Карпущенко сам не догадался сделать это? Как бы ему подсказать? Крикнуть, что ли?»
— Створки! — загремело над моим ухом. — Закрой створки!
Кричал капитан Коса. Оттолкнув меня, он выбежал вперед и принялся энергично жестикулировать. Карпущенко наконец понял, склонился в кабину, отыскивая нужный включатель, и вот вокруг втулки винта забелел веер раздвинувшихся серебристых пластин жалюзи. Гуще повалил черный дым, пламя задохлось.
Возле самолета враз собралась толпа технарей. Они чуть ли не на руках убрали пострадавшую машину с посадочной полосы. И вовремя: к аэродрому с раскатистым ревом подходила возвращающаяся эскадрилья.
Как и при взлете, бомбардировщики шли в столь плотном строю, что опять боязно было смотреть: опять плоскость к плоскости. Ни мы, будучи курсантами, ни инструкторы нашего училища в таком сомкнутом боевом порядке не взлетали и не садились. Нам это категорически запрещалось во избежание столкновений.
А как они снижались! В училище над летным полем разом находилось не более трех самолетов, на посадочном курсе — один. А тут точно гигантская карусель завертелась в небе, и крылатые машины посыпались оттуда одна за другой. Круто, будто с обрыва, скользя с высоты, они буквально наседали друг на друга, и казалось — вот-вот порубят сверкающими винтами хвосты впереди идущих. Глухо ухала и стонала от тяжелых ударов земля. Сердито, со звоном взвывали моторы, гремели и дребезжали фюзеляжи.
Что-то невероятное творилось и при рулежке. Лязг, грохот, визг тормозов, резкие повороты, клубы снежной пыли. Словно стая огромных птиц била воздух крыльями и мчалась, сама не зная куда. Любого курсанта за такую гонку инструктор в три шеи вытурил бы из кабины.
Все стихло. Разом оборвался гул, осела, улеглась снежная пыль, и глазам представилась иная картина. Бомбардировщики стояли один возле другого, почти касаясь плоскостями, на такой идеальной прямой, точно перед их колесами был протянут невидимый шнур. Ни дать ни взять — солдаты в строю.
Мы лишь молча переглянулись. Действительно, натиск, глазомер, расчет..
Вот как надо летать!
Вот как надо рулить!..
Летчики между тем выбирались из затихших кораблей, разминали затекшие ноги, улыбались и обменивались шутками. Техники торопливо готовили инструмент для послеполетного осмотра своих машин.
— Не мешало бы узнать, что произошло у Карпущенко, — засуетился Шатохин. — Мы тоже обслуживали его самолет.
— Не лезь туда, куда тебя не зовут, — возразил Пономарев. — К моторам никто из нас и не подходил…
Он, как всегда, командовал.
А короткий северный день уже угасал. Вдоль посадочной полосы из далекой расселины между сопками тянуло промозглым сквозняком. Солнце, как в сугробы, кануло в рыхлые серые тучи. Их волнисто очерченные края были огненными, словно раскаленные, пылающие угли. И снова в тишине ощущалось какое-то непонятное, томительно-возбужденное напряжение.
Как много впечатлений за один день!
Я подошел к самому краю земли и заглянул за горизонт. Странная, невиданная картина открылась передо мной. Как скала над пропастью, округлый бок нашей утлой планеты нависал над умопомрачительной бездной. В лицо пахнуло ледяным космическим сквозняком. Вблизи и вдали, насколько хватал глаз, угрюмо громоздились тяжелые, мрачные тучи. Между ними, подобно ведьмам на помеле, мелькали какие-то хвостатые чудища и зловеще роились черные звезды. Все они почему-то имели форму стандартно правильных кружков, сделанных циркулем и жирно закрашенных тушью. И лучи от них тянулись черные, злые, словно острые жала вороненых штыков. У меня похолодело в груди.
Мне уже давно, еще с детства, хотелось узнать, куда садится солнце. Вечерами его ослепительный шар прятался всегда в одном и том же месте — невдалеке за нашей деревней. Светит, светит, потом раз — и нет. И у кого ни спросишь, где оно ночует, никто не дает вразумительного ответа. И однажды ноги сами понесли меня за околицу.
Увы, не удалось мне тогда доковылять до той таинственной черты, за которой скрылось солнышко. Помню, иду, иду, а она все отодвигается и отодвигается. Я — к ней, а она — от меня, как заколдованная.
Потом гляжу — передо мной незнакомая старушка.
«Ты один? Ай-ай, озорник, чего надумал на ночь глядя! — Вроде испугалась, а в добрых глазах — смешинки. — Дитя неразумное, туда и большому-то не дойти…»
Погладила меня по голове, взяла за руку и отвела назад, к маме.
Мама — в слезы: «А я-то его ищу, а я-то бегаю! Утоп, думала». И на радостях хвать хворостину. Да так приласкала, что я надолго зарекся повторять свое рискованное путешествие.
А все-таки не одолел до конца давнего соблазна, повторил. И вот, спустя много лет, стою на краю земли, смотрю за горизонт — сам себе не верю. Где они, седьмые небеса, где океан-море, где три кита — нету их! Пусто кругом, сумеречно, и звезды в полутьме черные. А в том направлении, куда они нацелены, косяками несутся какие-то уродливые тени — не то дьяволы, не то кометы.
Я интуитивно ощущал, что эти ночные призраки враждебны всему живому. Я сознавал, что их нужно остановить, задержать, и ничего не мог сделать. Рванулся навстречу — ни рукой не шевельнуть, ни ногой.
— А-а!.. А-а…
Что такое? Крик не крик, а сдавленный вопль, будто кому-то не дают возможности в полный голос позвать на помощь.
Преодолевая непонятное оцепенение, я очумело мотнул головой, протер слипающиеся глаза. В темноте на соседней кровати стонал Шатохин.
— Лева! — подскочил к нему Пономарев. — Лева, ты чего?
Зубарев щелкнул выключателем. Жмурясь от света, Шатохин минуту-другую смотрел на нас бессмысленным взглядом, затем снова откинулся на подушку, облегченно вздохнул:
— Ф-фу! Чертовщина, да и только. Приснится же такое — вроде на Крымду атомную бомбу сбросили.
— Врешь! — удивился Валентин. И вдруг хохотнул: — Х-ха! Сухой?
— Чего? — не понял Лева.
— Того самого. Простыню менять не надо?