Субъект снова захохотал.
— Это весьма благоразумно! Но, позвольте, если вы из моих сочинений выписываете следующее замечательное место:
— Что ж вы этим хотите сказать? — вскричал мой субъект, озлобясь. — Что у меня нет соображения, нет смысла, нет ума, нет нравственности?
Да и пошел, пошел, да все ко мне через стол тянется, я прибавил стул к моей защитительной системе и на всякий случай вооружился стаканом воды.
— Да знаете ли? — наконец воскликнул мой субъект. — Знаете ли, что я сам сочинитель?
— Знаю, знаю, — отвечал я смиренно.
— Да, сударь, я сам сочинитель, и в моих сочинениях есть высокие места. Словом, милостивый государь, все мои сочинения наполнены самыми высокими истинами, дышат чистейшею нравственностью и патриотизмом, и поверите ли? Моих сочинений не читают.
— Возможно ли?
— Никто не читает, и книгопродавцы не покупают.
— Может быть, глубина и свежесть ваших мыслей…
— Извините, милостивый государь, я ведь знаю свое дело: у меня нравственность так, для покрышки, но в моих сочинениях есть все, что нужно: и трагическое, и комическое, и историческое, и плачевное, и нежное, и забавное, и всякие, знаете, эдак, штучки, словом, все к пользе и удовольствию публики служащее, и нет, как нет! — не читают, сударь. Хоть что хотите. Стану издавать журнал, приму все предосторожности, напишу самые лучшие объявления, самые нравственные, самые патриотические, выйдет книжка, и кончено, за нею вслед — два подписчика. Соберусь с силами, понатужусь, еще напишу самые трогательные объявления, выдам еще книжку — один подписчик; словом, чем больше видно книжек, тем меньше подписчиков… Не обидно ли это?
— Очень удивительно…
— Нет, вы скажите, не обидно ли это?
— Без сомнения — обидно.
— Стану книги на свой счет издавать, — куда! Уж так они в лавках и известны под названием
— Весьма оскорбительно!
— Что ни предвижу, нейдет с рук, да и только! Уж я и письма к важным особам пишу, и отдаюсь им под покровительство, и честию их уверяю, что я самый полезный, самый приятный, самый нравственный писатель, доказываю им ясно, что по чувству патриотизма они непременно должны подписываться на мои журнал и покупать мои книги, — не тут-то было: на журнал не подписываются, книги ко мне возвращают, да иногда еще с нахлобучкой в придачу, — что прикажете делать? От дружбы отстал, себя разорил, жену, сестру, тетку, куму, детей и своих, и что под опекою у меня, всех, всех, — хоть в петлю, если б я не был человек нравственный и не надеялся, что как-нибудь, хотя за молитвы родителей, и потерянное возвращу, да и еще поживу, и за мою добродетель получу награждение…
— Надежды никогда терять не должно…
— А! хорошо! я вижу, что вы читали мои сочинения, — это моя фраза. Отчего же, скажите, другие-то не читают… — ну отчего? Отчего меня не читают?
— Я думаю, что в этом виновата публика…
— Да публика отчего виновата? Отчего? отчего? Ну, скажите…
— Я думаю, оттого, что не читает…
— Оттого, что читает других сочинителей!.. В том вся штука.
— Это очень непохвально с ее стороны…
А отчего она читает других сочинителей? отчего? Оттого, что ей надувают в уши эти проклятые журналы, вот-де вам Ломоносов, вот-де вам. Державин, вот вам фон-Визин, Крылов, Жуковский, Пушкин, Гоголь, — вот великие наши писатели, а об Сели- фонтове, Фомине, Друндылкине, Прощелыгине даже не упоминают, злодеи! У них и Пушкин — поэт; а что он за поэт! Наш великий критик Селифонтов давно доказал, что Пушкин совсем не поэт, а если и поэт, то никуда не годится, а не говорят проклятые журналы о поэтах, каковы, например, наши: Айай, Ивив, Охох, Егоза и Коврижкин; не говорят, что у фон-Физина и у Гоголя сплошь да рядом все выводятся безнравственные лица, следственно, и сочинения их безнравственны, что Капнист выводит напоказ ябедников и взяточников, что фон-Визин выводит ханжей, плутов и тартюфов, что у Крылова посрамляется даже образ человеческий, люди выводятся в образе зверей и скотов, — ну, скажите, на что это похоже! Да ведь это подрывает нашу старинную нравственность в самом корне! И все это не только терпят, но читают, хвалят, уважают… А к чему это все ведет? К просвещению. А просвещение ведет к торговле, к мануфактурам, к богатству, то есть к роскоши, а роскошь ведет к разврату и к вольнодумству — это известно от начала веков. И не знают они, эти журнальные провоз- глашатели, что все их хваленые писатели: Ломоносов, Державин, Карамзин, фон-Визин, Крылов, — все погрязли в римской ереси, что они все латинщики, что…
— Позвольте вас спросить, — прервал я, — вы эдак из староверов, из раскольников или из стрельцов?
— Из кого бы то ни было, — отвечал мой субъект, пришед в полное беснование, — а дело в том, что пора всему этому положить конец — мне надоело век оставаться
— Стало быть, ваша тетрадка?..
— Да, сударь; тетрадка моя пригодится, и очень; в ней все выписано, сведено, пояснено, доказано, а особливо до новейших-то и добираюсь; уж эти новейшие писатели у меня как бельмо на глазу, так вот и перебивают всюду дорогу. Погодите! погодите! понесу мою тетрадку тому, другому, третьему, и не раз, не два, а двадцать, тридцать раз, камердинеров подкуплю, заплачу и заплачу, в ногах буду валяться, на площадь кричать, уж услышат и уж что-нибудь да останется, и будет всем карачун, от Ломоносова до Гоголя, все прекратится, и надеюсь, публика будет читать
— Все это очень хорошо придумано, только опасно немножко; если публика скажет, что все ваши благородные замыслы, так сказать, немножко от оскорбленного самолюбия, от зависти, от лицемерия и от прочих маленьких страстишек… потому что вы, вы сами… с позволения сказать… сочинитель…
— Э! батюшка, не без добрых людей на свете; у меня таки есть приятели, и не один, да еще такие, что никогда ничего не писали, да и писать не будут, так что уж никто их не упрекнет, что они хлопочут из зависти…
— Недурно! Ну да что из всего этого выйдет?
— Что из всего этого выйдет? — вскричал мой субъект в полном остервенении. — А! вы не знаете? Выйдет то, что мы одни с Прощелыгиным и с Селифонтовым будем писать, издавать, озирать, озарять, проникать, понукать, направлять, исправлять, поучать, наставлять, продавать, продавать, продавать, продавать…
Я испугался, плеснул в моего субъекта водою, он опрокинул на меня стол, я выскочил в дверь, он за мною с скамейкою… уж на улице его связали прохожие; до сих пор не могу еще прийти в себя от ужаса…
Вот, милостивые государи, до чего могут доводить самые благородные страсти, даже страсть к кухно-психологическим наблюдениям.
<26>