Когда моего отца списали на берег в сорок пятом, мы переехали из укромного городка в Калифорнии, где была его база, в «Обиталище Старого Джарнаггана» в долине Уилламетт — двухэтажный деревенский дом в тридцати милях от Юджина, где отец устроился на работу, в пятнадцати милях от Кобурга, где я поступил в третий класс, и в добром парсеке от хайвея, где водились ближайшие гуманоиды. Электричество проникло не дальше кухни и гостиной, для освещения же остального дома требовались «колеман», никелированный ручной насос и очищенный бензин, — система слишком сложная и опасная для третьеклашки, который отныне был признан достаточно взрослым, чтобы спать в темноте, с божьей помощью. А в моей спальне на втором этаже и впрямь было мрачно. Дьявольски мрачно. Непроглядно черна деревенская ночь в каморке с одним окошком, в проливной дождь, когда хоть открой глаза, хоть закрой — никакой разницы. Света просто нет. Но, подобно воде, эта густая тьма обладает чудовищной проводимостью звуков из неведомых источников. И пролежав с вытаращенными глазами три или четыре часа в первую ночь в новой кровати, я заслышал один из таких звуков: что-то тяжкое, твердое и страшное громыхало и топало в неистовстве от стены к стене коридора, упорно приближаясь. Моя голова взметнулась над подушкой. Я уставился в направлении двери, заполняя черную пустоту свихнувшимися крабами- гигантами и пьяными роботами по мере того, как звук неумолимо подбирался к двери… в дверь… в мою комнату… (Вспомнил свои тогдашние чувства несколькими годами позже, когда открыл мир Эдгара Алана По: «В точку: так-то оно и бывает».) Я застыл, задрав голову. Я не кричал; я будто вовсе лишился голоса, как бывает порой, когда пытаешься докричаться до яви из темницы сна. И пока я лежал, через окошко вдруг прорезался странный, мигающий свет — краткие, мгновенные вспышки, разделенные равными интервалами темноты. Дождь прекратился, и тучи приподнялись, допустив до моего окна прерывистое мерцание маяка на полевом аэродроме (я раскрыл источник этого загадочного света лишь недели спустя); и стробоскопическим зрением, дарованным этими периодическими сполохами, я сумел прозреть мрак над тайной: маленькая крыска стащила большой грецкий орех из кладовки и искала, во что бы твердое его упереть, чтоб разгрызть упрямую скорлупу. Орех выскальзывал изо рта, и крыса, настигнув добычу, снова подкатывала ее к стене, которая, словно динамик, разносила скрежет крысиных зубов. Объединившись, они вдвоем проделали путь из кладовки, через весь первый этаж, по лестнице, и до самой моей комнаты. Всего лишь крыса, явил мне свет, всего лишь глупая полевая крыса. Я перевел дух и уронил голову на подушку: всего лишь крыса грызет орех. Вот и все. Вот и все — Но что за свет мигает неуемно, будто призрак или кто еще все кружит, кружит, в дом стремясь забраться, в поисках дыры?.. Что за кошмарный свет такой?
Тот же ноябрьский дождь, что выгнал мышей из их нор и примял взморник, притащил с собою такие внушительные стаи перелетных гусей, что на побережье сроду не видали. Ночами за колыбельным воем ветра и шумом дождя звучали их звонкие, вольные, громкие, заливистые голоса. Гонимые бурей, они упорно стремились к югу, прочь от ручья Доусона; днем кормились на овсяной стерне, ночью летели на юг; и великий крик их ночных перелетов горним благовестом прорезался сквозь ветер и тучи, ниспадал на маленькие грязные городишки на побережье под их крылами.
Когда же обитатели этих городишек просыпались, разбуженные гусиным криком над крышами, — слышали в нем только: «Мороз на пороге, мороз на пороге» — недобрым, глумливым заклинанием, снова и снова: «Мороз на пороге, мороз на пороге…».
Уиллард Эгглстон, лысый и очконосный зять Главного по Недвижимости Хотвайра, однажды тихой ночью особенно внимательно прислушивается к звукам, доносящимся через круглую дырочку в билетном окошке с улицы, влажно блестящей отсветом козырька, и напоминает себе и пустынной улице: «У гусей наверняка тоже есть свои секреты. Они поют в ночи о своих тайнах, и никто не слушает, только я».
Когда же Ли довелось послушать песнь гусиной стаи, пролетающей над фургоном, где он обосновался, на пеньковатом краю порубки, в ожидании, пока Хэнк с Джо Беном и Энди сожгут отходы, этот звук отодвигает его на замечание в послании, которое он пишет Питерсу в старой бухгалтерской книге, обнаруженной под сиденьем:
В движение, Питерс, нас приводят неустанные напоминания о позднем часе. Природа сигналит нам на все лады, что лучше делать ноги, покуда можно, ибо лето никогда, дети мои, никогда не бывает вечным. Вот только что надо мной пролетела стая гусей, и они взывали ко мне: «Иди на юг! Следуй за солнцем! Замешкаешься — будет поздно». И от одного их крика меня бросает в дрожь..
Хэнку же слышатся в гусином крике иные мысли, сонмы мыслей, что будят сонмы сонных чувств — зависть и гнев, обожание и горечь — и ему до одури хочется вознестись к их песне, расправить крылья,
Городишки же, слушая гусиное «Мороз на пороге», в ту первую неделю, исполнялись негодования: какая назойливость! Все городишки слушали гусей и все негодовали в те первые тусклые дни ноября. Поскольку сознание неотвратимости зимы никогда не греет душу (А
А зима уж точно была не за горами. И по всему побережью в ту первую неделю ноября, пока шумные гуси уносили крылья, гонимые севером, запад гнал через морской горизонт еще более темные и зловещие стаи туч. Тучи рыскали по небу и волнами обрушивались на горные кряжи, разбивались вдребезги, и вода неслась вспять, к морю… тучи разбивались в водяные брызги, или же — будто хищные лапы рвались из глубин, терзая землю серыми когтями. Будто лапы некой твари, заточенной в тверди и вознамерившейся процарапать путь наверх или низвергнуть твердь в серое море. Лапы тянулись к Свернишейке и Костоломке, к Пику Мэри, Тилламуку и к Нагамишу, скребли по всем западным склонам на побережье, и слепые когти вспарывали бока гор кровоточащими шрамиками. Те извивались, изливались в борозды покрупнее, а те — в канавы, пересыхавшие по лету, канавы — в овражки, заполоненные чертополохом и буйволовой травой, а далее — истекали в Лосиный Ручей и Ручей Лорэйн, Ручей Дикаря и Тай-Ручей, и Десятимильный Ручей; шустрые, шумные ручьи, щерящиеся на карте зубьями пилы. Все эти ручьи вгрызались в Нагалем и Сайлетз, и Алзею, и Смита, и Лонгтома, и Сьюслоу, и Ампкву, и Ваконду Аугу, и все эти реки текли в океан, бурые и ровные, в кружевных клочьях желтой пены, налипшей на шкуру, бежали к морю, точно взбесившиеся звери.
«Мороз на пороге» — возвещали гуси, перелетая от реки к реке над маленькими городишками, — «Мороз на пороге». Зима — точь-в-точь такая же, как год назад (Но в прошлом году мы винили красных с их ядерными испытаниями, что всю погоду испоганили), и точь-в-точь такая же, как в позапрошлом году (но в
В барах и боулингах жители маленьких городишек, глядя на ливень и слушая гусей, пихали табак под обветренные губы, чистили уши спичками и обменивались суровыми, многозначительными кивками. «Многовато дождя. Послушайте, как разоряются эти гады —
Гуси-то, наверное, ровно столь же гнусно предвещали зиму и в прошлом году, и тысячу лет назад, но маленькие городишки находили утешение, помогавшее пережить досадную неизбежность, в той мысли, что погода — результат чьих-то происков. Чуть легчало на душе, когда можно потыкать пальцем в козла отпущения: красные, спутники, ураганы далеко на юге…
Лесорубы винили строителей: «Это от ваших дорог паршивых грунт просел!» Строители винили