и выглядит она гораздо моложе Долли, чей день рождения через месяц после ее собственного… но — как быть с этими чужими глазами, что временами посматривают на нее из стекла? И неужто она впрямь целовала эти чужеродные губы? Она не может вспомнить. Отворачивается от зеркала, подбирает блузку, чтоб прикрыть ею грудь на пути в свою комнату, и решает, что Хэнк предпочел бы видеть ее с длинными волосами — «во всем многоволосье», как он выражается…

Теперь я был уверен, что никакой иной эликсир меня не исцелит. Никакой бальзам, кроме победного, не снимет проклятье и не остановит мое собственное медленное восхождение к своему сорок первому этажу. Иссушенная земля моего будущего безмолвно вопиет своими трещинами, требуя орошения этой победой, и все мое прошлое яростно кричит о том же… а над головой по потолку, испещренному стигматами древоточин, испускающих миазмы ужасные и обличья отвратные, разгуливали свидетельства той самой слабости, что делала мой гнев бессильным, а победу невозможной. Беспомощно наблюдая эту картину, я поражался парадоксальной красоте ситуации. Мне казалось, эта проекция моего сознания на потолке одновременно была и абсолютным доказательством моей потребности в триумфе над братом, и неоспоримым свидетельством моей неспособности преуспеть на сем поприще. Нужда возжигала и парализовала самое себя в одно время. Бессильный, лежал я, зритель фильма собственного производства, панорамы паранойи беспрецедентной, и каждый нейрон сжимался от страха перед соседом, пока волчища резали очередную овечку. БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ…

…В комнате она находит настольную лампу, включает, бросает блузку на швейное кресло. Садится, стаскивает кеды, стягивает джинсы. Выдвигает ящик секретера, снимает лифчик и трусики. Надевает свежие, тянется за лифчиком — думая, как нелепо, при ее формах, носить эту дребедень…

И в то мгновенье, изощренно выбрав момент, когда я уж готов был сдаться смерти от Статус Кво, явился мне знак, мой огненный столп, указующий спасение, мой факел…

С легким щелчком из соседней комнаты в дырку пролез тонкий световой перст. Перст ткнул меня в лоб и поманил. Я долго лежал недвижно, прежде чем уступил этому зову света и позволил ему распрямить мои ноющие косточки.

…Прикусив губу и выгнувшись, она пытается совладать с застежкой на спине, и вдруг понимает, что взгляд ее уже давно устремлен на пустую птичью клетку, подвешенную под потолком. Она прекращает возню, и руки вместе с лифчиком опадают. В клетке — лишь длинная паучья нить свисает с качелек, покрытых пылью. Самая бесптичная клетка на свете, думает она. Надо было купить другую птичку. Как-то Хэнк даже предлагал скататься в Юджин специально за этим. Ей всегда нравились канарейки. Да, надо было купить новую. И сейчас не поздно. В следующий же раз, как в Юджин выберется. Она отворачивается от клетки…

Я прекрасно помню свое первое впечатление: словно эта девушка — а не лампа на столе перед нею — источала свет. Она стояла неподвижно, спиной ко мне, будто околдованная неким видением, мне недоступным; ниже талии — бежевые трусики и ничего больше… довольно бледная, довольно стройная, удивительно длинные светло-каштановые волосы струились на плечи — глядя на нее, я почему-то подумал о горящей свечке. Она пошевелилась, чуть наклонила голову вперед. А когда она обернулась и направилась прямо к моему шпионскому глазу, стройное тело, почти без округлостей бедер, благородный фитилек шеи, бледное, ненакрашенное лицо, которое, казалось, мерцало и сияло собственным пламенем, я заметил, что щеки ее влажны от слез.

Время наслаивается само на себя. Вдохнув от пробежавшего ветерка, выдохом еще не породишь нового вихря, но дыхание это будет не только последним от ушедшего и первым от грядущего ветра, но, позвольте заметить, скорее узелком на ниточке великой паутины ветров, опутавшей весь мир и сплетшей воедино все движения воздуха. Вот так; время наслаивается… Как доисторические папоротники растут из керамических горшочков. Как блестящий новенький топорик, обтесывая сосновые стропила чьего-то будущего жилища, догрызается до самой Гражданской войны. Как автомобильные трассы врезаются в пласты минувших столетий.

Как трилобит, вынырнувший из палеозоя и проползший по канавам грунтовки Жопотряски до окраин города, по клеверным полям и пивным банкам до крылечка хижины Безумного Шведа, где упирается в дверь и скребется, будто собака, просящаяся внутрь с мороза.

Как доисторический индеец с лицом, напоминающим аэрофотосъемку разбомбленного города — к слову, отец Индианки Дженни, — в своей хижине сосновых бревен, отдаленной от цивилизации на пятьдесят лет практически непролазных дорог, садится на устланный хвоей пол, заколов на шее вонючую медвежью шкуру иглой дикобраза, и с интересом смотрит по телевизору «Пушка есть, согласен ездить». [41]

Как Симона, опершись на пустой холодильник, через приоткрытую дверь спальни всматривается в маленькое изваяние Богородицы, что так же пристально смотрит в ответ, вдыхает кухонный дух свечного воска и вина. Да кем они себя возомнили, эти Стэмперы? Из-за них эта гадкая забастовка?

Как весь остальной город вдыхает мимолетные порывы ветра:

Уиллард Эгглстон в билетной кассе своего синематографа подсчитывает выручку за вечер. «Если не пойдет хуже, если удастся собирать хотя бы столько за вечер, до конца года доживу». Но с каждым вечером выручка падает. И когда-нибудь окажется слишком мала.

Флойд Ивенрайт с нетерпением ждет, пока Джонатан Б. Дрэгер закончит рассеянно листать стопку желтой бумаги.

Гончая Молли смотрит на луну, что тает, будто воск, и чувствует, как воск стекает на ее шкуру, застывает, сковывая глаза и язык…

Дерни за любой узелок паутинки — и все ветра и течения, все зефиры и бореи нежно завибрируют…

Однажды летним утром Джо Бен со своими старшими ребятишками рылся на отмели в поисках моллюсков, с головокружительной скоростью перебегая от одного отпрыска к другому, и вдруг замер и уставился на стадо костлявых кабанов, с хрюканьем вываливших из молодого ольшаника на плес. И тотчас черная туча ворон почти разом сорвалась с крыши еловой рощицы; с граем они спикировали на бредущих по берегу свиней, громоздясь по две, по три на каждую кабанью спину. Лишь только кабан отроет ракушку или креветку — тотчас за нее разгорается драка… и удачливая птица с хриплым хохотом хлопает крыльями прочь, чтобы расколоть добычу о каменный мол. Джо Бен стоит завороженный, стиснув ладонями череп, — «Ой-ё! Вот ведь!» — будто скрепляя руками сосуд своей возликовавшей души, предохраняясь от взрыва радости…

Бож-ты-мой, каковы птички! А эти глупые свинтусы… вы видели? Помнится, папаша рассказывал про это кабанье стадо, но мне самому они ни разу на глаза не попадались. Он говорил, что и птицы поселились здесь давно, в одно время с кабанами — ну, в смысле, птичьи предки и свинские предки. Не меньше, чем с начала века. Ох, батя, ну и ходок ты был, что всю округу исходил, столько всяких занятных вещей повидал, да все постели в округе измял своими подружками. Жаль, черт, как же жаль, что я не знал и не любил тебя, когда было время, что не высвободился из твоих чар пораньше, чтоб воздать тебе почтение и внимание, которых ты заслуживал. Вот было бы славно, мы с Хэнком да Ароновыми пацанами возились на полу, а вы со старым Генри сидели, жарили свои башмаки в камине, потягивали зеленое пивко, смолили сигары… да рыгали да пердели всю ночь напролет, да вели свои рассказы о минувших днях…

Болотище болотищем было тогда, сынок. Арнольд Эгглстон с семейством попробовали было поселиться на плесе у Сискилу, году так в девятьсот шестом или седьмом. Но там такое болотище, как я уже

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату