посередине, кучей — индейцы всех возрастов сидели, пили, и все одновременно вполголоса разговаривали. Разговаривали на смеси английского и индейского, с вкраплениями мексиканских слов. Но это не было похоже на человеческий гомон, а как будто сойки, сороки и вороны, обсевши дерево, наперебой излагали свои мнения.
Сандаун протянул руку внутрь, взял пачку крекеров и полоску вяленого мяса и отпустил полог.
— Джордж Флетчер правильно сказал насчет горластых индейцев. Попьем чаю на террасе.
Терраса оказалась каменным уступом на краю поселка. Сандаун, сняв пиджак и рубашку, сидел на краю и расчесывал волосы. Он снова погрузился в немое созерцание. Из угла рта у него свисала полоска вяленого мяса. Он отхлебывал из фляжки и методично жевал. Я проследил за его взглядом, но не увидел ничего, кроме заснеженной горной вершины.
— Там какая-то гора, — Я хотел завязать вежливую беседу за чаем. — Как она называется?
Сандаун продолжал жевать и причесываться.
— Джеф'сон, — пропустил он мимо вяленого мяса.
— Как?
Сандаун перекусил мясо и протянул мне обгрызенный хвостик.
— Теперь ее называют «гора Джефферсон».
— А раньше как называли?
— Называли «Ях Каккинан». До того, как ваш президент ее забрал.
— Понятно, — Я разжевал кусок мяса и запил чаем. Я понемногу привыкал к напитку; вкус у него был не такой злодейский, как запах. — А что это значило: «Ях Каккинан»?
— То же, что сейчас. Чертовски высокая гора. Дай мне еще чаю.
Я отдал фляжку.
— Он не такой противный, как мне сперва показалось. Из чего он?
— Из травы.
Сандаун отпил, потом плеснул на ладонь, пригладил волосы и продолжал причесываться.
— А мясо? — приставал я, — Такое вкусное мне редко попадалось. Олень?
— Не олень.
— Лось? Антилопа?
Он помотал головой.
— Господи, неужто собачье?
Вопрос повис в воздухе, но через некоторое время Сандаун все же ответил.
— Индейка.
— Индейка? Вяленая индейка?
Если бы это сказал кто-то другой, я решил бы, что меня разыгрывают. Волокна были слишком длинные для птичьего мяса. Но я не представлял себе, чтобы этот хмурый человек мог над кем-нибудь подшучивать. Я откусил еще, и мы продолжали жевать и прихлебывать в тишине. Сандаун наслаждался молчанием. А меня разбирало желание поговорить. Повод мне дал победный крик в поселке.
— Слушай, я не понял — кто выигрывает в этой игре?
— Кто обманул другое племя. Когда они не угадали, где палочка.
— А, это вроде наперстков, — сказал я. — Только командами.
— Угу, — ответил он.
Я ожидал каких-нибудь подробностей, но Сандаун принялся заплетать волосы заново. Раздался детский крик, яростный и безутешный.
— Что-то с ребенком? — спросил я Сандауна.
— Нет.
— Я думал, индейские дети не плачут.
— Плачут, когда им делают обрезание.
— Да по голосу ему вроде поздновато.
Сандаун ничего не ответил.
— Это твой ребенок?
— Нет, — сказал он, — У меня нет детей.
— Джордж, по-моему, сказал, у тебя было много скво…
— Джордж слишком много говорит, — сказал он. Потом смягчился, — В нашем вигваме много скво, но у меня только одна жена. Тридцать два года. Всю жизнь одна жена. Почти один ребенок. Ты много вопросов задаешь.
Я извинился и торжественно пообещал держать свои вопросы при себе. Сандаун повернул лицо к далекой горе и продолжал заплетать волосы.
Луна поднималась в небе, полная, оцепенелая. Поселок затихал. Ребят загнали в вигвамы. Плакавший младенец угомонился, уснул.
Похолодало. Сандаун надел рубашку и пиджак. Потом вынул из сумки длинную пенковую трубку, набил табаком из кисета с бахромой, раскурил и с удовольствием откинулся назад. Заметив, что я наблюдаю за ним, он подал мне трубку. Я пыхнул разок и понюхал чашку.
Любопытство опять меня одолело, и я спросил:
— А какой у тебя?..
Сандаун не дал мне договорить:
— Принц Альберт.
Он забрал трубку и больше не предлагал.
Луна поднималась. Звезды кружили в небе. Костры перед вигвамами потухли. Костер совета, наоборот, разгорался и становился все выше — в него подбрасывали большие сучья, потом поленья, доски, ящики. Круг света расширялся и охватил уже всю стоянку.
Все больше народа сходилось на центральную площадку, барабанный бой становился громче. Люди сидели на корточках и как будто чего-то ждали. Одни обстругивали палочки, другие играли в ножички. Некоторые вставали и принимались плясать. Какой-то пьяный в облезлой меховой шубе косолапо ходил вокруг костра, изображая медведя. Со своего поста пришел старик Чашка-с-Верхом; головной убор его поник больше прежнего. Он зажег оперенный конец своего копья и стал чертить в дымном воздухе огненные фигуры, ругаясь с ними и спрашивая пароль.
Меня разбирал смех, и я не знал, долго ли смогу сдерживаться. Это была не пасторальная картина из жизни Благородного Дикаря, это была комическая открытка. Я не хотел показаться непочтительным, но сверху, с нашего каменного уступа, происходящее внизу с каждой минутой выглядело все глупее. Даже невозмутимого Сандауна оно слегка забавляло. Я глянул сбоку на моего соседа. Сейчас глаза у него были закрыты, но я видел, что он не спит: он играл своей монетой. Она плясала в его пальцах, как будто в нее вселил жизнь барабанный бой. Даже это показалось мне смешным. Я отвернулся, чтобы не захохотать, и увидел нечто такое, от чего смех застрял у меня в горле.
Огненные росчерки дяди Чашки перестали быть беспорядочными: линии искр в черном небе сложились в огненный фантом, огромный, похожий на медведя. И этот огненный след не погас, не рассеялся; у меня на глазах фигура становилась ярче, плотнее и наконец сорвалась с копья дяди Чашки и закружилась среди плясунов по собственной воле. Как монета. Живая! Я с трудом оторвал от нее взгляд и повернулся к Сандауну.
— Что за трава?
Сандаун перестал играть монетой и открыл глаза.
— Дурман, — произнес он с неописуемым терпением.
— Дурман?! Ведь он ядовитый?
— Довольно-таки.
— Довольно-таки или очень?
— Вообще, очень.
— Сколько его надо, чтобы очень?
— Я слышал, один индеец выпил сорок две чашки.
— Господи! — Я ошалел. — Сколько его надо, чтобы умереть? И сколько времени? Извини, что задаю